Конечно, думать об ограблении сперва было страшновато. Непривычно. Просто ведь одно дело устроить кражу со взломом. Или там угнать со склада какой- нибудь грузовик с выпивкой. Чтобы загнать его содержимое в ближайшем борделе. Такое-то мы проделывали не один раз. Но вот настоящее вооруженное нападение. Это же совсем другое.
Все ведь когда-то бывает в первый раз, возражал Свен. И мы соглашались. Стараясь не замечать жжения в легких. И ныться глубоко в животе. Такого противного. Наверное, от того, что мы ждали. От того, что боялись.
И от того, что все-таки решились.
Мы очень здорово надрались в ту ночь. А наутро у Джеки появилась такая идея. Ограбить небольшой магазинчик неподалеку от Генри Хадсон Парквей. Из тех, что работают двадцать четыре часа в сутки. Оказывается, у него даже был один на примете. Джеки утверждал, что ночью там никого нет. Кроме продавца. Можно спокойно выгрести кассу. Все деньги, что накопились за день.
В конце концов, Нью-Йорк учил нас никогда не бояться ничего нового. А лучше бы научил».
#
Локквуд будто позабыл о нем. Не было больше шагов и лязганья решетки в беспомощной полуночной тишине, не было взглядов-фраз и взглядов-угроз днем, хотя у Райнхолда каждый раз все сжималось внутри, когда он видел в столовой или в коридорах знакомый статный силуэт. Сжималось от ощущения собственной ничтожности и страха, и от раскаяния перед самим собой за то, что повел себя так в ту ночь. Неужели же наша тяга к жизни способна заставить нас принять любое унижение? Неужели человеческая воля настолько продажна в своей сути, что умеет приспособиться к существованию раба или бессловесной скотины? «Я не такой!» – хотелось закричать Райнхолду, и виски его в такие моменты сдавливало в невидимых тисках, а в горле вставал противный комок, отдающий гнильцой.
Каждое утро, просыпаясь, Рен чувствовал мучительную боль в солнечном сплетении – не физическую, но такую ощутимую. Так болит закрытый перелом на
руке – внешне ничего не изменилось, но кость сломана и грозит неправильно срастись.
А срастаясь – болит.
Боль причиняли мысли. От них было никуда не скрыться, как от смертельного вируса, они преследовали его везде, даже когда он спал: сны превратились в кошмарное продолжение реальности. В них он снова и снова беспомощно сжимал кулаки и слышал ненавистный голос:
Вся эта внутренняя борьба выливалась в приступы необоснованной злобы по отношению к чему бы то ни было. Глядя на заключенных на прогулке или в столовой, тяжело шагающих, словно бы на ноги им надели невидимые кандалы, ссутулившихся, глядящих в землю, чтобы не видеть осточертевших тюремных стен, Раен порой ощущал раздражение, граничащее с ненавистью. Он сам уже не понимал, в чем тут причина – в том, что их жизнь стала казаться ему слишком простой и бесхитростной, или в том, что поведение каждого не уступало по сложности поведению обезьяны в зоопарке. Или в том, что его собственные нервы – как он иногда говорил себе – были натянуты до предела, словно струны, напряженно звенящие от каждого мимолетного прикосновения чужих пальцев.
Даже встречи со Свеном, и те все чаще и чаще вызывали в Раене глухую неприязни вместо радости. Он давил в себе это чувство, пытался сделать вид, что его не существует, но рано или поздно оно прорывалось все равно – если не в словах, то во взглядах. Райнхолда угнетало, что он не может (или, лучше сказать, боится? да-да, именно боится!) рассказать Свену даже о малой толике своих переживаний, потому что он знал, что после этого навсегда потеряет в глазах Свена право говорить о себе как о мужчине. В последний раз он буквально сбежал от разговора с другом, потому что бы не в силах более притворяться, что с ним все хорошо. Это было там же, в тюремном дворе во время прогулки. Сырой ледяной ветер, казалось, взрез