Жак остановился. Он молча смотрел на Лувеля. Однако, немного подумав, перестал особенно удивляться: он вспомнил, что Эрве резко выступил против идеи всеобщей забастовки, которая была вновь поставлена на обсуждение Вайяном и Жоресом две недели тому назад на Конгрессе французских социалистов.
Лувель продолжал:
— Ты отстал, приятель, ты отстал… Иди послушай, что говорят в других местах… Хотя бы в «Птит репюблик»… или в «Сантр дю парти репюбликен», куда я заходил вчера вечером… Всюду одна и та же песня… У всех открылись глаза… Понял не один Эрве… Братство народов — это звучит красиво. Но события пришли, надо смотреть им в лицо. Что ты думаешь делать?
— Всё, что угодно, только не…
— Гражданская война, чтобы избежать другой? Утопия!… Сейчас на это не пошёл бы никто… Всякая попытка восстания провалилась бы перед угрозой иностранного вторжения. Даже в промышленных центрах, даже в кругах Интернационала большинство вместе со всей массой населения собирается защищать свою территорию… Всеобщее братство? Да, в принципе — да! Но в эту минуту оно отошло на задний план. Сегодня, приятель, все чувствуют более узкое братство —
Площадь оглашалась криками газетчиков, которые мчались, пронзительно визжа:
— «Пари-Миди»!
Лувель перешёл улицу, чтобы купить газеты. Жак собирался последовать за ним, как вдруг заметил проезжавшее мимо свободное такси. Он вскочил в него. Прежде всего — к Женни.
«Эрве… — думал он с отвращением. — Если уж эти поколебались, то как могут устоять остальные, маленькие люди, масса… те, кто каждое утро читает во всех газетах, что есть войны справедливые и есть войны несправедливые и что война против прусского империализма, война, имеющая целью раз навсегда покончить с пангерманцами, была бы войной справедливой, войной священной, крестовым походом в защиту демократических свобод!…»
Приехав на улицу Обсерватории, он поднял глаза к балкону Фонтаненов. Все окна были открыты.
«Может быть, её мать вернулась?» — подумал он.
Нет, Женни была одна. Он сразу понял это, увидев, как, бледная, потрясённая радостью, она отворила дверь и отступила в полумрак передней. Она подняла на него взгляд, полный тревоги, но такой нежный, что он подошёл к ней и внезапно протянул руки. Она вздрогнула, закрыла глаза и упала ему на грудь. Их первое объятие… Ни он, ни она не ожидали его, оно длилось всего несколько секунд. Как вдруг, словно возвращаясь к неумолимой действительности, Женни высвободилась и, показав рукой на стол, где лежала развёрнутая газета, спросила:
— Это правда?
— Что?
— Мо… мобилизация!
Он схватил листок. Это был тот самый номер «Пари-Миди», о котором кричали на вокзальной площади, который вот уже целый час в тысячах экземпляров продавался во всех кварталах Парижа. Перепуганная консьержка только что принесла его Женни.
У Жака кровь прилила к лицу.
Она смотрела на него; на её лице застыло выражение мучительной тревоги. Наконец, преодолев колебание, она прошептала:
— Если будет война, Жак… вы пойдёте?
Уже пять дней он ждал этого вопроса. Он поднял глаза и решительно покачал головой: нет.
Она подумала: «Я это знала, — и, борясь со смущавшим её предательским сомнением, сейчас же сказала себе: — нужно большое мужество, чтобы отказаться идти!»
Она первая нарушила молчание:
— Пойдёмте.
Взяв его за руку, она увлекла его за собой. Дверь в её комнату оставалась открытой. Она с секунду поколебалась, затем ввела его туда. Он рассеянно последовал за ней.
— Возможно, это неправда, — вздохнул он, — но может стать правдой завтра. Война теснит нас со всех сторон. Круг суживается. Россия упорствует, Германия тоже… В каждой стране правительство упрямо делает те же смехотворные предложения, проявляет ту же непримиримость, так же отказывается прийти к соглашению.
«Нет, — думала она, — это не страх. Он мужествен. Он последователен. Он не должен поступать, как другие, не должен поддаваться, не должен идти на войну».
Не сказав ни слова, она подошла к нему и приникла к его груди.
«Он останется мне!» — внезапно подумала она, и сердце её забилось сильнее.