– Иди в сраку! …Окей, пойду вздремнув самом деле… Я доволен… поляну вы накрыли годную… насчет хавчика у вас тут круто… лабардан! лабардан!
Городничий делает знак чиновникам, они приподнимаю опьяневшего ревизора и на руках вносят его в отведенные ему покои. Потом они один за другим выходят, кроме городничего и квартального, которые заботливо укрывают гостя. Бобчинский шепчет на ухо Добчинскому:
– Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит человек!
– В жизни не был в присутствии такой важной персоны, чуть не умер со страху. В министры народного просвещения метит!
– Пойдемте, Петр Иванович, расскажем всем знакомым, какую особу нам удалось видеть.
Взявшись за руку они уходят. Попечитель богоугодных заведений Земляника говорит смотрителю училища Хлопову:
– Ну что, как проспится да в Петербург махнет донос?
– И очень может быть, – присоединяется к его опасениям Хлопов. – Отошлет донесение, что мы тут противимся просвещению. Там прочитают, и всех нас отрешат от мест.
Они вместе уходят, попрощавшись с дамами. Анна Андреевна вздыхает всей грудью.
– Ах, почему мы не живем в Петербурге!
– Я бы, кажется, каждый год нос меняла! – мечтает Марья Антоновна.
– Какое тонкое обращение! – восхищается мать. – Сейчас можно увидеть столичную штучку. Приемы и все это такое… Ах, как хорошо! Я страх люблю таких молодых людей! я просто без памяти. Я, однако ж, ему очень понравилась: я заметила – все на меня поглядывал.
– Ах, маменька, он на меня глядел! – возражает дочь.
Матери это совсем не нравится, она строго выговаривает дочери:
– Пожалуйста, с своим вздором подальше! Это здесь вовсе неуместно.
– Нет, маменька, право!
Их спор прекращает появление городничего. Он на цыпочках выходит из комнаты Хлестакова, приложив пальцы к губам:
– Чш… ш…
– Что? – спрашивает мужа Анна Андреевна.
– И не рад, что напоил. Ну что, если хоть одна половина из того, что он говорил, правда? Да как же и не быть правде? Подгулявши, человек все несет наружу: что на сердце, то и на языке. Конечно, прилгнул немного; да ведь не прилгнувши не говорится никакая речь. Выходит, он завтра будет министром! Поневоле оробеешь!
– А я никакой совершенно не ощутила робости, – делится своими впечатлениями Анна Андреевна. – Я просто видела в нем образованного человека, а о чинах его мне и нужды нет.
– Ну, уж вы – женщины! Вам всё – финтирлюшки! Вас посекут, да и только, а мужа и поминай как звали, – говорит городничий, утирая взмокший от напряжения лоб.
Утро следующего дня. В залу осторожно, почти на цыпочках входят глуповские чиновники. Камера показывает их мундиры, они при полном параде. Их лица встревожены, говорят вполголоса. Попечитель богоугодных заведений Земляника обращается к уездному судье Тяпкин-Ляпкину:
– Воля ваша, Аммос Федорович, нам нужно бы кое-что предпринять.
– Что именно? – отрывисто спрашивает судья.
– Ну, известно что.
– Подсунуть? – догадывается судья и мотает головой. – Опасно!
Тяпкин-Ляпкин спокойнее прочих, во-первых, он выбран уездным дворянством и до определенной степени независим от градоначальника и столичных ревизоров, во-вторых, он уверен, что никому в голову не придет заглянуть в шкафы, плотно забитые разными сутяжными делами – себе дороже. Вместе с тем всеобщее волнение передалось и ему. На всякий случай он принял кое-какие меры, например, велел пустить под нож гусей с гусятами, которых завели сторожа прямо в присутственном месте, а также приказал убрать с глаз долой стряпчего, которого в детстве уронила мамка и с тех пор от него несколько отдает водкой. Но непорядков много и это заставляет судью испытывать тревогу. Сунуть в лапу он готов, но побаивается. Опытный Земляника дает наставления ему и другим чиновникам.
– Слушайте: эти дела не так делаются в благоустроенном государстве. Зачем нас здесь целый эскадрон? Представиться нужно поодиночке, да между четырех глаз и того… как там следует – чтобы и уши не слыхали. Ну, вот вы, Аммос Федорович, первый и начните. У вас что ни слово, то Цицерон с языка слетел.
Судье вовсе не улыбается бремя первых, и он спешит уклониться от такой чести.
– Что вы! Цицерон! Смотрите, что выдумали! Что иной раз увлечешся говоря о домашней своре или гончей ищейке…
Чиновники обступают судью и наперебой уверяют его, что он Цицерон и Демосфен в одном лице.
– Нет, вы не только о собаках, вы и о столпотворении… О Гегеле и прочих немцах. Нет, Аммос Федорович, не оставляйте нас, будьте отцом нашим!.. Аммос Федорович!
В это время из комнаты Хлестакова слышатся громкое зевание, доносится звук шагов. Испуганные чиновники спешат наперерыв к дверям, через которые вошли в залу. Они толпятся и стараются выбежать первыми, что происходит не без того, чтобы не притиснули кое-кого. Не успевают ни скрыться, как в залу входит Хлестаков. Он облачен в широкий шлафрок на вате, предоставленный заботливым городничим. Хлестаков зевает и потягивается, говорит сам с собой: