Без тени улыбки по поводу лукавой веселости некоторых строк я хладнокровно сочинил подобие французского фарса, весьма сомнительную дань культуре родины моей матери. Замужняя дама делает вид, что уезжает на несколько дней из Парижа навестить больную мать в Лилле, а на самом деле проводит время с любовником в маленькой гостинице в старом Марэ[119]. Она полагает, что ее муж, певец с искусственной ногой, дает благотворительный концерт в пользу солдат в Дижоне, в то время как он приезжает с любовницей в ту же самую гостиницу. Управляющий гостиницы лишился дара речи в результате шока при выстреле Большой Берты[120], жена управляющего — огромная властная особа, мгновенно тающая от любви в тех случаях, когда кто-нибудь крепко пожимает особливую точку ее необъятного зада. Грешный муж всякий раз падает в обморок при виде куриных яиц, памятуя о том, что в раннем детстве его клюнула курица. Любовник жены не выносит разговоров, где упоминаются крысы. Стоит при нем произнести “всякий ковчег достигнет Арарата”[121], и он тут же начинает визжать. В финале пьесы муж поет песенку про крыс, а на завтрак подаются вареные яйца. Управляющий вновь обретает дар речи при очередном залпе Большой Берты. По ходу действия вставлены тут и там шуточные музыкальные репризы, почти безотносительные к сюжету. Я назвал этот опус в трех коротких актах “Пляшем джигу, или все прекрасно!”. Пьеса понравилась Реджу Харди из театра комедии, он лишь попросил изменить заглавие, показавшееся ему вульгарным. Пьеса получила заглавие “Парле ву”. Я окончил ее 1 февраля, в день когда началась неограниченная подводная война. Генеральная репетиция ее состоялась 11 марта, в день взятия Багдада британскими войсками. Премьера состоялась 12 марта, в день русской революции. 6 апреля, в день, когда Соединенные Штаты объявили войну Германии, в пьесу вставили несколько проамериканских шутливых импровизаций, вызвавших бурный апплодисмент публики. 13 апреля сцена с поисками чувствительного места на заднице хозяйки гостиницы была представлена как битва при Аррасе[122] и взятие хребта Вими[123]. К началу жаркого июля во время третьего сражения при Ипре пьеса все еще шла и обещала успех сравнимый с “Бинг Бойз”[124] или даже с “Чу Чин Чоу”[125]. Я хорошо на ней заработал и над новой пьесой работал уже в другой, гораздо более просторной квартире, где щеголял в новом шелковом халате и устраивал коктейли подобно мистеру Айвору Новелло[126]. Квартира находилась в Олбани Мэншенс. У меня появился и новый любовник, Родни Селкирк, исполнявший роль одноногого мужа-певца в моей пьесе; роль была создана специально для него. Он, на самом деле, был мужем и отцом. В августе 1914 он пошел добровольцем на фронт в составе “Полка художников”[127], устраивал концерты для солдат в Моберже, под Монсом был ранен осколком в тазовую кость, на Марне потерял левую ногу. Он с героическим юмором обыгрывал свою хромоту в фарсе Григсона “Крошка Уинни”, который шел в течении шести недель в “Лирике” осенью 1916 года, где я его и увидел впервые после возвращения с фронта. Перед женой он изображал полного импотента, утратившего мужскую способность вследствие ранения простаты. Он был тремя годами старше меня, был очень талантлив, остроумен, очарователен, безобразен.
Мы часто проводили с ним воскресенья, жене он говорил, что дает концерты в Мидлэндс или на севере. В жизни, как и в театре, существуют разные способы прикрытия тайного греха. Греха? Какая чушь.
В британском театре полно гомосексуалистов, а также и католиков, и зачастую эти два качества уживались в одном человеке без всяких мрачных картезианских опасений, как было в случае моего вероотступничества. Альберт Уискомб, игравший роль любовника в моем фарсе, однажды опоздал на репетицию, явившись на нее весело возбужденным со словами:
— Простите, дорогие мои, мне нузно было отшкрешти шковородку, а это ведь чейтовски тгудное занятие! — фраза эта была произнесена столь жеманным тоном, что не оставалось сомнений в ее явно греховном подтексте; казалось почти невероятным, что этот миниатюрный элегантный субъект может быть вместилищем столь чудовищной порочности. Уискомб был веселым и везучим педерастом, предпочитавшим мальчиков-алтарников в кружевах. Я однажды разговорился с ним в его уборной, когда он тщательно гримировался перед спектаклем:
— Так ты признаешься?
— В нечистых грехах, милый? О да. Ну, в подробности я, конечно, вдаваться не буду, но я всегда потом раскаиваюсь, как положено. Попробовать-то можно ведь? Только попробовать. Против природы ведь не попрешь, верно?
— Ну, я к этому отношусь несколько по-другому.