— Да, но ты ведь очень беспокойный субъект, перфекционист, не так ли? А я совсем другой, я не беспокоюсь по этому поводу и полагаю, что и Господь относится к этому точно также. — Он тщательно подвел брови. Я, конечно, не мог относиться к этому столь же легко. Отец приехал на спектакль и уехал в тот же вечер в Баттл последним поездом. Он счел пьесу вульгарной, но смеялся. Мать не пошла ее смотреть, но перед пасхой написала мне по-английски:
“Я изо всех сил стараюсь не выдавать того, насколько я шокирована. Отец твой ни о чем не подозревает и полагает, что мы недолго радовались твоему обществу на рождество и не имели от тебя с тех пор почти никаких вестей по той причине, что ты очень занят и стремишься стать знаменитым и великим в этом великом и дурном городе. Я еще раз хочу предостеречь тебя от того, чтобы посвящать Ортенс в то, что ты рассказал мне, хотя и подозреваю, что ты ей уже что-то сказал, ибо она как-то упомянула книгу, в которой описан мужчина любящий мальчика в Венеции, и что она о таком слышала и раньше. Это — немецкая книга. Я считаю, что ей следует уйти из этой школы, поскольку монахини слишком уж симпатизируют немцам. Ты по-прежнему остаешься моим сыном и я люблю тебя всем материнским сердцем, но полагаю, что тебе не следует у нас появляться до тех пор пока я не привыкну и шок не минует. Я молю Бога о том, чтобы это оказалось чем-то временным, как иногда случается с мальчиками в английских школах, и чтобы это скоро прошло. Том приезжал к нам, получив краткий отпуск, и мы были очень рады ему. Он говорит, что получил постоянное место инструктора химзащиты в казармах Бойса в Олдершоте. Приближается пасха, и я молюсь о чуде твоей перемены и возвращения на путь истинный. Мы живем хорошо, хотя у меня иногда и бывают обмороки, я уверена, это от шока. С любовью, молюсь за тебя.”
Мизансценой моей новой пьесы стала приемная дантиста. Пасквиль на страну моей матери я уже написал, изобразив ее местом разврата и интриг; теперь настал черед выставления на посмешище профессии отца. Комедия была современной вольной адаптацией мольеровского “Лекаря поневоле”, зародышем ее послужило мое благодеяние, оказанное конюху в Баттл на рождество. Премьера ее состоялась в театре “Критерион”[128] 24 октября с Чарльзом М. Брюстером в главной роли. В этот день австрийцы нанесли итальянцам тяжкое поражение при Капоретто[129]. Пьеса имела успех. Вскоре, а именно, 7 ноября, в день большевистского переворота, “Дейли Мейл” почтила меня упоминанием о моей комедии в редакционной статье:
“Мы смеем уверить кайзера, что принцип “зуб за зуб” будет соблюден до конца и никакой мистер Туми не сможет подсластить ему пилюлю”.
Моя пьеса, действительно, называлась “Зуб за зуб” — мне такое заглавие казалось мрачным, если не кощунственным, но Брюстер, будучи главным, на нем настоял.
Я уже писал очередную комедию к рождеству. У Уилли Моэма в 1908 году шло одновременно четыре пьесы на лондонской сцене, что дало повод Бернарду Партриджу[130] опубликовать в “Панче”[131] карикатуру на него, где был изображен Уилл Шекспир не слишком радовавшийся успеху тезки. Ну, я был не столь амбициозен. Я все еще считал себя романистом, пишущим пьесы из довольно циничных меркантильных соображений; трех пьес пока достаточно. Я сидел в своем новом шелковом халате и работал в день подписания перемирия между русскими и немцами, курил сигарету за сигаретой, освежаясь зеленым чаем. Было одиннадцать часов утра. И кто же ко мне явился? Конечно, моя сестра Ортенс.
Ей было семнадцать и была она прелестна. Мы радостно обнялись. На ней был наряд юной леди, а вовсе не школьницы. Она вошла с чемоданом.
— Ты у меня остановишься? — спросил я.
— А можно? Всего на несколько дней. А потом мы вместе поедем домой на рождество.
— Я не поеду домой на рождество, — ответил я. — Мне нужно пьесу дописать. И подправить две, уже написанные.
Она уселась на диванчик обитый тканью в черно-желтую полоску и прыгала на нем, наслаждаясь его упругостью.
— Право, право, преуспеваешь, — заметила она, оглядывая квартиру. — Награда за литературные труды.
Последнюю фразу она произнесла с немецким акцентом, явно позаимствовав ее у одной из своих монахинь.
— Нет, дражайшая Ортенс, — возразил я. — Это — плата за проституцию, если тебе знакомо это слово.
— Разумеется, знакомо. — Она взглянула на меня, сияя. Наверное, в ее милой невинной головке это слово ассоциировалось с сексуальной раскрепощенностью и женским изяществом. Она, возможно, прочла “Профессию миссис Уоррен”[132], ничего в ней не поняв.
— Не смотри на меня таким похотливым взором, — строго заметил я. — Я хотел сказать, что мне приходится жертвовать талантом ради весьма сомнительного творчества, но очень прибыльного ремесла.
— Ты меня сводишь на спектакли по твоим пьесам?
— Конечно, и не только туда, но и в разные злачные места, где можно пообедать и поужинать. Если будешь хорошо себя вести, даже в Кафе Рояль.
Как я и ожидал, она возразила. — Порядочные девушки не ходят в Кафе Рояль.