Пришлось отцу принять от Уфимцева портфель с печатью. Портфель он тут же куда-то зашвырнул говоря:
— Мне с топором сподручнее бы ходить, чем с этим дурацким голенищем.
Печать же отец носил с собой в кармане штанов. Для печати той мама сшила мешочек из холстины, приделав и шнурочек-завязку из суровых ниток. Ей, наверно, приятно было ходить в женах председателя, потому она и старалась как-то внушить тяте мысль, чтобы он теперь вел себя достойно, ибо он-де теперь не кто-нибудь, а голова. На это отец отвечал так:
— Голова голове рознь. Моя-то голова — сплошная темнота. Что и нацарапаю — без поллитры сам не разберусь, хоть попа приглашай. Ну и надели ж на меня хомут, запрягли, теперь и в шоры возьмут. Это уж как пить дать. С нашим-то народишком…
В новую должность отец долго не мог вжиться. И топор вроде бы затосковал по работе. Хотя отец и подымался, как обычно, раным-рано, он о топоре забывал, сворачивал папироску и курил, курил… Вздохнет этак и скажет:
— И надо же вот такое горе. Морочь теперь себе голову.
— А без мороки-то как же? — встревала тут же мама. — Чем боле поморочишься, тем и дело пойдет лучше. Давно это известно.
— Говорить-то легче, — сердился отец. — Попробовала бы сама.
— А что? И попробовала бы, — отвечала мама. — Мне бы токо чуточку грамотешки, дак я бы… Не заглядывала бы лодырям в зубы, как цыган кобыле. Хошь жить по-человечески — роби, не ленись. Робить за тебя, лодыря, никто не будет. Вот и сдыхай, еслив так. Ларион-то небось умел.
— Ларион — светлая голова, — говорил отец, — да и то крепко осекся. Ладно, что обошлось ему все так гладко, а то бы не на Урал укатил, а куда-нибудь в тайгу, лес валить. Ну, а я-то уж наверняка доработаюсь. Хоть сейчас же заранее сухари суши.
— Блажи-и! — не нравилось маме. — Ты лучше берись за дело сурьезно. И меня слушайся. Плохого я тебе не подскажу.
— Ишь ты! — усмехался отец. — Как же это получается? Ты будешь командовать, а отвечать потом за все мне? Умно! Бери тогда в свои руки все дела колхозные и валяй, а я посмотрю.
Мама все же кое-что отцу подсказывала дельное. Но, бывало, советовала и плохое, чтобы он урывал что-нибудь немножко от колхоза для своего дома, для семьи:
— Другие-то небось брали, а ты чё, хуже их? Вон ребятишкам одеть нечего и у самого последние штаны дорываются. Какой же ты председатель — с заплатками на заднице?
— Подь ты! — возмущался отец. — Мне лучше в заплатах ходить, чем с голой совестью.
Как-то воскресным днем взял он с собой меня, второклассника, в поле, где уже шла жатва. Мы ехали на ходке среди светло-голубых трав и стрекотания кузнечиков, среди широкого и вольного простора, тихого земного раздолья. День выдался солнечный, дремотно-спокойный. Лишь кое-где белыми барашками обозначались в голубоватом небе облачка. Воронко шел легкой рысцой, жирные куропатки так и шарахались из-под его ног, падали в блеклую путанину травы, исчезали.
Пшеница за зимником в некоторых местах полегла. Отец, будто обращаясь ко мне, рассуждал:
— Вот надо убирать, а как? Маловато в колхозе и жнеек, и людей трудоспособных. А с бабами вообще трудно говорить. Той сегодня приспичило постираться, у той дите захворало, а у этой еще какая-то беда стряслась. Как им откажешь? А хлеба — они ждать не будут. Хоть самому садись на жнейку, с серпами всей семьей выходи. А скажи сейчас тем же, слезливо просившимся бабенкам, что вот скоко уберете — все ваше, они бы ночами тут пропадали, но не отступились бы. Такая вот психология частнособственническая. Попробуй с ней справиться.
Отец умолкал, глядя на восково-желтое поле, на тот его край, где строгими шеренгами, как часовые, выстроились позолоченные осенью березки. В серо-зеленых глазах отца была этакая грусть хлебороба. Я хорошо понимал отца, а помочь ему ничем не мог.
Приехали мы на точок, устроенный под молодым березняком на поляне. Работа тут шла полным ходом. Приглушенно тарахтел трактор, гудела монотонно молотилка. Новоиспеченный тракторист Петруха Старостин широко нам заулыбался, что-то мне прогундосил, но я уже соскочил с ходка и направился к молотилке. Очень это интересный процесс — молотьба!
Крепкий мужичонок Митрий Конюхов-в сером картузе, с высокой скирды вилами сбрасывает на покатый деревянный помост снопы пшеницы. Тут их успевает брать, разрезать ножом и подавать в барабан молотилки дед Иван Красное Солнышко, старший брат Ивана Малыги. Барабан словно захлебывается, пожирая снопы, ворчит глухо, и пока дед Иван Красное Солнышко готовит следующий сноп, он начинает завывать на высоких нотах. Над молотилкой курится в лучах солнца золотисто-серебряная пыль, солома с этаким фырканьем вылетает желтыми клочьями позади молотилки, и мужики вилами отбрасывают ее в сторонку. Сыплется, сыплется зерно на разостланный брезент. Я беру с брезента пригоршню еще тепленького душистого зерна, жую с наслаждением и чувствую на языке сладковатый вкус — вкус хлеба. И подымается в тебе великая радость от того, что ты тоже из семьи хлеборобов и что тебе суждена прекрасная доля пахать и сеять, убирать и молотить, молоть и печь хлеб.