Точно ураган страшный пронесся в нашем доме, словно пожар отбушевал, оставив после себя жуткую пустоту. Мама совсем извелась, чуть ли не лишилась рассудка от такого вот горя. И винила себя в смерти дочерей. Не обратилась вовремя к врачу Кирпикову, сама делала отвары из разных трав, теперь вот и казнись. И плакала, плакала… Она то и дело уходила на могилки и ревела, упав на желтые холмики и уткнувшись в землю лицом.
Отец сердито ей выговаривал:
— Ну и заревись теперь, ложись в моилу сама! Оттуда их уже не вернешь, а надо за остальными вон смотреть, как бы тоже того…
Со временем мама перестала ходить на могилки и лишь тяжко вздыхала да крестилась на угол, где на божнице стояла темноликая икона с изображением богоматери. И не знала мама, что еще одно горе ждет ее впереди.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Трудная дорога
Настал и мой черед. Захворал я, как и Зоя, брюшным тифом.
Мама совсем переполошилась, насыпалась на тятю: вези и вези малого в Татарку, в больницу, а то и этого, как и тех, ухайдакаем.
И отец меня повез. Ехали мы эмтеесовской полуторкой, груженой мешками нового обмолота. Меня укутали в тулуп, потому что утрами уже выпадали холодные росы, а по лугам стелились серые предосенние туманы. Леса вокруг с тихой грустью роняли свою позолоту, отдавая извечную дань извечной природе. Иногда пробрызгивали ленивые дожди, и солнце все чаще пряталось в низко ползущие лохматые тучи.
То ли дорожные впечатления повлияли, то ли длительное пребывание на свежем воздухе, но только по приезде в город я, на квартире у неких Долбиных, знакомых моего отца, почувствовал себя несколько лучше. Выспавшись хорошо, наутро я поднялся и через окно увидел базарную площадь, ту самую площадь, где когда-то с мамой продавали овец, когда отец отбывал принудиловку. Тогда город ошеломил меня своей многолюдностью, такой муравьиной суетой, громоздившимися друг на друга домами и домишками с длинными кривыми улочками, криками паровозов, громыханием коричневых и зеленых вагонов. Я пробовал сосчитать вагоны, но сбивался, едва зная счет до тридцати. Помню, как мама покупала мне белые вкусные сайки и арбузы, которые до этого в своей жизни не видал и не едал.
Мне и теперь захотелось арбуз, и отец сходил на базар и принес большой полосатый арбуз. Но съел я только один малиновый ломтик, пахнувший первоснежьем, и почувствовал в животе легкое покалывание. Потом у меня начался озноб и отец поскорее повел меня к врачу.
Шагали мы с отцом по деревянному тротуару, а перед глазами у меня мельтешили черные мурашки. Меня качало, и если бы я не держался за руку отца, наверняка свалился бы в грязную канаву.
В чистенькой, светлой комнатушке поликлиники, где шибко пахло скипидаром, осмотрел меня потешный дяденька врач в белом халате, в белом колпаке на голове, в круглых очках, едва сидевших на крупном, в крапинках пота, носу. Положил он меня на кушетку, холодными пальцами щекотно прощупал мой живот, помял, выспрашивая, где болит. Потом простукал худющие мои ребра и язык показать заставил. Все это сносил я терпеливо и язык старался высунуть как можно больше. А смешной доктор сказал улыбнувшись:
— Язык у тебя, брат, великолепный. Любишь, наверно, сметанку у матери из горшков вылизывать, как кот, а?
Он стал что-то писать, обращаясь к отцу:
— Страшного с вашим сыном ничего такого не вижу. Вот вам рецепт. Думаю, что все обойдется хорошо. А ты, герой, — сказал мне, — не поддавайся больше никаким болезням и крепись! Сибиряк ты или кто? — и легонько этак, дружески-игриво дернул меня за мочку уха.
Мне было приятно, что доктор так весело и просто обошелся со мной — пошутил.
И опять мы с отцом шли длинной улицей все по тому же деревянному тротуару, пока не попали в аптеку, где нам выдали лекарства и посоветовали все-таки обратиться в городскую больницу. Может, меня там и положат.
В больнице меня опять заставили раздеться до пояса. Красивая и молодая тетенька тоже прощупала меня сильными пальцами, язык показать заставила и ласково мне улыбнулась говоря:
— Живы будем — не помрем. — И уже серьезно добавила: — Парень ты ладный, выпечен из хорошего теста и жить тебе век полный. Вот так!
Она тут же дала мне выпить солено-горькое лекарство, дала еще какую-то пилюлю-горошину, от которой во рту у меня приятно захолодило. Потом, в ожидании отца, задержавшегося у врача, стоял я на больничном дворе и смотрел, смотрел на проходившие недалеко железнодорожные составы. Стучали и стучали колеса, катились они по рельсам куда-то далеко-далеко, и не знал я тогда еще, что по этим рельсам через десяток лет укачу я сопливым новобранцем на Дальний Восток, чтобы там принять участие в боях с японскими империалистами. Не ведал и того, что тут, на этом больничном дворе, в одном неказистом сарайчике будет лежать безжизненно мой отец.