Попытки объединить это «мы» в языке обречены на провал. Это «мы», может быть, возникнет и срастется в некоем новом политическом проекте, который может вызреть, возможно, в крови, возможно, в каких-то пожарах в будущем.
Если этого проекта не будет, если не родится новая историческая воля к формированию этого «мы» будущего, то просто все исчезнет, атомизируется, распадется, и исполнится заветная мечта либералов об образовании на территории великого Советского Союза маленьких швейцарий.
Но это будут Швейцарии не демократические, а тиранические. В некоторых будут править какие-нибудь Немцовы или касьяновы, которые будут приезжать в Брюссель, в Женеву или в Америку и говорить слова о том, как строить демократию.
Чувствую, как пульсирует рождение нового. Как формы советского или постсоветского, все попытки применить старые сценарии и старые способы формирования идентичности – номенклатурные, государственные, чиновничьи, политтехнологические, – не работают, перестают работать.
И даже маленькие группы молодежи численностью двадцать человек, неожиданно противопоставляя себя большим группам численностью в Селигер или два Селигера, оказываются более весомыми, более эффективными, более реальными, более страшными. Так же как группы народовольцев.
Казалось бы, что такое был кружок Петрашевского или кружок Желябова? Ну, какие-то странные юноши и девушки, со странными взглядами, странно одевающиеся.
Их высмеял Тургенев в «Отцах и детях» – в лице Ситникова и Кукшиной. Их попытался высмеять, хотя и более остро и трагически, Достоевский в главе «У наших» в «Бесах».
Они были странными. Но именно эти маленькие группки людей сформировали иную реальность, которой ничто не смогла противопоставить огромная Российская империя с ее земствами, великими князьями, вишневыми садами, с ее философами, монастырями, старцами.
Не могла противопоставить их радикализму, их принципиальному постулированию превосходства царства духа над царством так называемой реальности, а по сути – материи, их радикальному гностицизму, который очевиден сегодня и в скинах, и в религиозных радикалах.
Это абсолютно те же самые русские мальчики и русские девочки, которые в XIX веке писали в своих тетрадках о необходимости казнить царскую семью – в кружке Петрашевского. Интуиция Николая I была правильной – Петрашевского и Достоевского надо было казнить.
Потому что они были опасней, чем польские повстанцы. Эти польские повстанцы, которые гонялись за великим князем Константином в 1831 году, и вся эта масса националистов была абсолютно не опасна империи.
Это были элиты, которые хотели жить по правилам этого мира и в правилах этого мира просто хотели свою долю пирога. С ними можно договориться.
Невозможно договориться с Софьей Перовской, нельзя договориться с Желябовым, нельзя договориться с Александром Ульяновым.
Невозможно, нельзя договориться и с современными их последователями, просто нет общей почвы для договоренности.
Они дают точно такую же реакцию на это царство пошлости, царство банала, царство простых желаний «хапнуть и урвать».
Мне представляется, что эти процессы становятся все более реальными. Кризис власти заключается в том, что власть не способна отойти от старых способов управления, которые существуют на территории Российской империи уже триста лет.
Так или иначе, несмотря на спорадические попытки установления народовластия, которые проявились в русской революции, власть возвращается к понятной ей, привычной номенклатурно-аристократической форме управления.
Только нет никакой аристократии. Все эти современные игры в дворянство, в аристократию, в проекты Майкла Кентского – это все игры гоблинов. Вот если бы гоблины играли в эльфов, это выглядело примерно так же.
У русского дворянства хотя бы были искания духовные, духовные трагедии. Ну, например, вишневый сад рубят. Сейчас, когда рубят вишневый сад, мысль современной Раневской одна – хорошо ли она продала Лопахину этот вишневый сад.
Вот это, мне кажется, и есть кризис того, что называется «советское». Советское конца 80-х – это такая уродливая карикатура на имперское конца 90-х XIX века.
Современное – это карикатура на советское. Что за этим последует? Я не знаю. Или распад, или рождение принципиально нового.
Мне хотелось бы только, чтобы цена, которую мы за это заплатим, а мы неизбежно заплатим, и особенно молодое поколение, которое не умещается, не утрамбовывается в форматы общества потребления, мне хотелось бы, чтобы эта цена была не слишком дорогой.
Но боюсь, что заплатить эту цену так или иначе придется.
Почему молодежи не существует?
Я верю в молодость. Верю в юность. Верю в людей определенного возраста, которые не имеют еще опыта жизни и которые этот опыт жадно в себя впитывают, словно губка.
Верю в дерзновение. Верю в социальную неукорененность человека, который ищет новые для себя позиции в жизни.
Это люди, которые дерзают. Люди, которые ищут – в любви, в работе, в войне, в творчестве, во всем. Губя свои жизни иногда. Это люди, которые не нуждаются в патерналистской опеке.