Личные истории и личный подход начинают проступать также в биографиях. Из простой хроники чужой жизни этот жанр превратился в платформу для политических манифестов (Норман Мейлер «Портрет Пикассо в юности)», феминистической полемики (Франсин дю Плесси Грей «Ярость и огонь», жизнеописание любовницы Флобера Луизы Коле) и в упражнения в деконструктивизме (Пейдж Бейти «Американская Монро: формирование телесной политики»){134}.
Пожалуй, самым вопиющим опытом такого рода творчества стала написанная официальным биографом Рейгана Эдмундом Моррисом книга «Голландец: воспоминания о Рональде Рейгане» (1999) – сбивающая с толку мешанина фактов и фантазий в духе «Рэгтайма», с вымышленным рассказчиком, на двадцать восемь лет старше самого Морриса, якобы чуть не утонувшим в юности и спасенным будущим президентом. Вместо того чтобы использовать уникальную возможность – доступ к действующему президенту и его личному архиву – и создать подробный и точный портрет сорокового президента (или заняться серьезными проблемами, как Иран-Контрас и конец холодной войны), Моррис сочно описывает вымышленного рассказчика с его вымышленной семьей и вымышленными (или наполовину вымышленными) надеждами и мечтами. Такой подход Моррис, по его словам, выбрал потому, что «никак не мог разобраться» в своем герое – то есть отрекся от первейшей обязанности биографа, – а также утоляя свои писательские амбиции. «Я хотел превратить историю Рональда Рейгана в литературу», – заявил он. Он также назвал использование вымышленного рассказчика «новым словом биографической честности»: этот прием-де напоминает читателю о субъективном элементе, неотъемлемом от любого творчества{135}.
Этот довод вторит удобным рассуждениям Джанет Малкольм, которая в «Молчащей женщине» (1994), чрезвычайно пристрастной повести о Сильвии Платт и Теде Хьюзе[27], прямо утверждает, что все биографы разделяют ее отвращение к объективности и честности, – заявление прямо-таки бесстыдное, учитывая, что сама Джанет не потрудилась ни взвешивать, ни оценивать запихиваемый в свою книгу материал, а написала нечто вроде бесконечно длинного письма поклонницы Хьюзу, превознося его литературный талант, внешнюю привлекательность, «беззащитную честность». Она писала о собственном «чувстве нежности к Хьюзу» и о том, как при чтении одного из его писем она почувствовала, что «самоотождествление с его шрифтом переросло в интенсивную симпатию и даже любовь к автору»{136}.
Постмодернистское допущение неполноты любой истины (производной от точки зрения наблюдателя) привело к логически вытекающему допущению о существовании множества равно легитимных способов понимать и отображать событие. Это способствовало развитию более эгалитарного дискурса и позволило зазвучать голосам тех, кто прежде был лишен права голоса. Но вместе с тем эта аргументация эксплуатируется теми, кто желает отстоять оскорбительные или разоблаченные теории либо поставить знак равенства между несопоставимыми вещами. Например, креационисты предлагают изучать в школах наряду с теорией эволюции «промысел и творение». «Преподавайте и то и другое», говорят одни{137}. А другие: «Научите жить с противоречиями»{138}.
Вариации на тему этого аргумента о «правоте обеих сторон» пустил в ход президент Трамп, когда вздумал приравнять демонстрантов, выступающих против «превосходства белых», к неонацистам, собравшимся в Шарлотсвилле протестовать против сноса памятников конфедератам. «На обеих сторонах есть очень славные люди, – заявил Трамп и добавил: – Мы в самых решительных выражениях осуждаем это вопиющее проявление ненависти, ханжества и насилия со многих, многих сторон»{139}.
Антипрививочники, группировки, отрицающие изменение климата, и прочие, кто не может привлечь себе в союзники науку, держат наготове обороты речи, вполне уместные для университетского семинара по деконструкции: «многие стороны», «разные точки зрения», «неопределенности», «многообразные пути к знанию». Как продемонстрировали в своей книге «Торговцы сомнением» (