Я помню, что через неделю обнаружил, что не все люди на земле говорят на одном языке. Русский, украинский, а позже польский для меня были одним, славянским языком. А мне очень хотелось узнать, что написано в великолепных альбомах с репродукциями картин и фотографиями скульптур, собранных в Лувре, Прадо, Эрмитаже. Альбомы были изданы в Германии, Италии и Франции. Очень меня заинтересовало английское издание описания путешествий по Африке Дэвида Левингстона и сэра Сэмюэля Родса. Куда больше, чем Жюль Верн. В книге были настоящие фотографии и прекрасные гравюры. Довольно быстро я понял структуру и законы грамматики немецкого языка. Всё остальное, то есть словарный запас, я почерпнул за два дня, бойко перелистав карманный словарь в шесть тысяч слов. Этого было достаточно. То, чего я не знал, о том догадывался по тексту, в редких случаях заглядывал в Большой словарь. С остальными языками романо-германской группы пошло куда легче. Тогда я впервые узнал имя бородатого старика с усталыми мудрыми глазами, автора прекрасной Монны Лизы из Лувра. По моей просьбе отец пачками приносил из библиотеки альбомы по искусству, томики Раблэ, Шекспира, Гёте, изданные в Париже, Стэнфорде и Лейпциге. Старые библиотекарши из публичной библиотеки в Пролетарском саду с почтением здоровались с отцом, выдавая ему запылённые томики, чудом уцелевшие после многократных смен властей в Киеве в годы Гражданской войны, к которым уже добрый десяток лет не прикасалась рука человека.
В точных науках меня покоряла их железная логика и абстрактная форма мышления. В моих представлениях Архимед должен был быть поэтом и фантазёром, чтобы придти к своему великому закону. А Ньютон1 Галилей! Коперник! — Артисты! Трагики! Великие художники со своим смелым, совершенно эктраординарным видением мира! Боже, что со мной было, когда я познакомился с великим Резерфордом, Эйнштейном и Бором! У меня дух захватило от восторга! Полёт мысли Эйнштейна ассоциировался с величием и мощью музыки Бетховена! Точность и остроумие экспериментов Резерфорда вплетались в ажурные рулады Моцарта, а интуиция и изящество построений Бора звучала фугами Баха!
Впервые в школу привела меня мама, когда мне исполнилось семь лет. Вообще тогда в школу принимали с восьми лет, но мама считала, что мне одному беспорядочно «плавать» в океане человеческих знаний дольше нельзя.
Школу, в которую я собирался пойти, выбирал сам. Перед зданием школы на изящном постаменте стоял бюст Пушкина. Пожалуй, это был решающий фактор в принятии мной решения. Здание школы было старое, двухэтажное. На дверях кабинета директора и учительской — медные литые таблички с надписями в дореволюционном русском правописании.
Я долго стоял у директорских дверей, пока мама беседовала с директором. Собственно, я знал, о чем они беседовали. Наконец, дверь отворилась и меня пригласили в кабинет. Вся мебель в кабинете была дубовая, покрытая черным лаком. Большой письменный стол с бронзовым старинным письменым прибором стоял у большого окна. Два кожаных кресла приглашали уютно расположиться в них для беседы. У стены стоял большой стеклянный книжный шкаф, наполненный книгами ещё прежним его хозяином. В обстановке кабинета видимо ничего не изменилось, разве что с портретов на стенах смотрели не Их Императорские Величества, а бородатый Карл Маркс в своём неизменном жилете мелкого банковского клерка и сгорбленная пожилая женщина в гладкой прическе, закрытом платье институтки и скорбными усталыми глазами вечной служанки. Я её сразу узнал. Это была Надежда Константиновна Крупская.
За письменным столом сидела очень приятная пожилая женщина — Мария Николаевна Загорская, директор школы. Она с минуту с интересом рассматривала меня, а потом елейным голосом, как говорят с маленькими детьми, обратилась ко мне с вопросом, умею ли я читать. Я простил ей этот тон, так как знал, что она считала, будто бедная моя мама плетёт нелепицу о своём ребёнке, считая его чуть ли не гением, если он может по слогам в семь лет прочесть вывеску на булочной и вычесть из десяти три. Я скромно ответил, что вполне могу ей это продемонстрировать. При этом я вынул из книжного шкафа томик Песталоцци на итальянском языке, пыльный и засиженый мухами, открыл наугад, посмотрел минуты две, и передал его директрисе, предложив проверить прочитанное. Лицо её покрылось пятнами. Она не знала итальянского языка. Я извинился и взял с полки том писем Достоевского. Через минуту вручил книгу Марии Николаевне и пересказал содержание письма. Глаза её округлились, но всё ещё смотрели на меня с недоверием. Она сама открыла книгу и передала мне: «Вот здесь. Прочти, Алёшенька, вот этот абзац». Я прочёл. — «Хватит. Ты и считать умеешь?» — «Умею…» — тихо со вздохом ответил я. — «Ты пойми, милый мальчик, твоё умение в твоём возрасте необычно, и мы должны знать, в какой класс тебя определить, чтобы тебе не было скучно…»