Он привык к ней и к их молчаливому сосуществованию. Он даже был ей благодарен за то, что она не вела с ним воспитательных бесед, не говорила о Викторе и о том, что он сделал, не говорила о его будущем или о том, каким хорошим человеком ему надо стать. Она не била его, не орала, позволяла читать всё, что он постепенно смог найти в её доме (книжные сокровища были запрятаны в старые коробки, пылившиеся в кладовке), даже то, что валялось на затхлом чердаке (а это, на минуточку, были самые похабные книжонки, которые только можно было представить; Виктор за такое оторвал бы руки), пусть где-то не хватало больше половины страниц, ему нравилось всё. Книги напоминали ему о Софии. Ему нравились любые истории, и почти ко всем он придумывал продолжение. Сестра наверняка с удовольствием послушала бы его выдумки, его новых персонажей и необычные повороты сюжета. И хотя он чувствовал, что воображения ему недостаёт, он хотел бы связать с книгами свою жизнь. София бы его поддержала, но её жизнь не успела связаться ни с чем.
Лотта не заботилась о нём, как могла бы заботиться родная тётка, но у него была крыша над головой, еда в холодильнике, своя маленькая комната и спокойствие в душе. От первоначальной тревоги и чувства опасности не осталось и следа, а проснувшиеся потом злость и ненависть, которые он вскормил в себе, чтобы чувствовать хоть что-то, так и не прижились – сменились привязанностью, чего он никак не ожидал.
Когда он в первый раз улизнул из дома, чтобы изучить наконец этот городок, своё новое пристанище, среду, в которой существовал их дом-призрак, антураж его одиночества, он чувствовал себя бесстрашным и всемогущим, но ничего страшного он так и не встретил, да и всемогущество не пригодилось, зато Лотта по его возвращении ясно дала понять, что ей действительно без разницы, дома он или шляется непонятно где. Это немного погасило его азарт, стремление раз за разом прокрадываться наружу из своей тёплой берлоги, потому что никакой реакции на это не следовало. После трёх вылазок он понял, что всё вокруг не так интересно, как он думал. После семи – что друзей ему тут не найти. Потом – что тут почти всегда одинаковая, серая и промозглая, погода. Что улица вовсе не спасение, как он воображал, жалея себя, запертого, как он полагал, в их туманном доме и до поры до времени не решающегося выходить из него. Город вовсе не решение его проблем. Ему плевать было на какие-то там проблемы бледного мальчика из дома Лотты. У него своих хватало, он погряз в них и давно отчаялся что-то с ними сделать. Это было заметно. Но главное, что он понял: разочарование – действительно очень сильное и ощутимо горькое на вкус чувство, особенно когда ожидания были завышены. А он завысил их до предела.
Так он и проводил свои дни. Дом, Лотта, книги. Улица – чтобы хоть как-то менять обстановку и дышать свежим воздухом, хотя бы в те дни, когда ветер не приносил к ним вонь с близлежащей свалки. Опять дом, Лотта, книги. Улица. Снова дом. Лотта и книги были молчаливыми и уже такими родными элементами его существования, что без них он попросту не представлял своей жизни. В последние месяцы зарядил дождь, и не было ничего лучше, чем лежать в своей комнате, слушать шум монотонно стучащих по крыше капель и придумывать продолжение всех тех книг, что он прочёл. Специально для него (и ему было приятно это сознавать) Лотта отыскала древний и дряхлый, но всё ещё работающий проигрыватель и отдала ему. Он поставил его на деревянный пол своей светлой кельи (которая была единственным местом в доме, где в упрямый контраст всегда, даже ночью, были раскрыты шторы) и время от времени на небольшой громкости (чтобы не мешать Лотте смотреть телевизор) крутил одну и ту же, единственную в их доме пластинку «Мелодии восточного утра». Несмотря на название, она его убаюкивала. Он никогда не выходил на улицу в дождь. Глядя из окна на редких ребят, прыгающих вдалеке по лужам (их единственное развлечение), он содрогался. Их цветные резиновые сапожки напоминали ему о той ночи.
В обычную погоду он не нарушал заведённого распорядка. Одевшись потеплее, он выходил из дома, машинально кивнув Лотте и получив такой же машинальный кивок в ответ, и убивал время, тянущееся здесь бесконечно, невыносимо медленно.