Из соседних вагонов вываливали на промерзлый бетон трупы наших. В клеевую какую-то массу смешались команды на гортанном немецком и ломаном русском – все тонуло в ползучем, спотыкавшемся шарканье. Под рассохшимися сапогами, опорками еле-еле виднелся перрон, и они, летуны, продвигались в хвосте этой смертной колонны, которая уползала в проход между рослых решетчатых вышек с угасавшими после ночного каления глазницами прожекторов.
Бирюкова держали в клещах – чтоб не кинулся за избавлением на пулеметы, потащив за собой под покос остальных, что пока что не чуяли или уж навсегда потеряли способность почуять скоротечную радость звериной свободы.
Летчик в массе – скотина выносливая. Все они, двадцать душ, были крепки еще и как будто даже с остатком былого нагула – молодые отличники БГТО, чемпионы своих округов по метанию гранаты и боксу, – но уже как бы вылиняли из лиц
Завиднелись они, точно грубый хирургический шов, простегавший пустынное поле, а под ними – и строй двухметровых бетонных столбов с узловатыми дебрями проволоки. Это были поля, регулярные всходы колючих оград, насажденных рядами, как лозы на больших виноградниках. Это был целый город колючих загонов и приземистых краснокирпичных бараков – бесперебойная система ирригации живого материала, дистиллированная суть непогрешимо точных машинистов, непостижимо отстраненных от результатов собственного зла. И в несчитаный раз он, Зворыгин, подумал, что вот так ненавидеть живое могут лишь половые калеки, только те, у кого встаньку выжгли каленым железом, наотрез обделяя способностью, вложенной в каждую тварь: суждено им исчезнуть с земли без следа, без потомства, без семени, потому-то и злобствуют так. В тот же миг он подумал о Нике, о ее животе, о ее бедном сердце, толкавшем сейчас его кровь по таким еще тоненьким, паутинным зачаточным жилкам того, кто нечаянно выплавился из любовной их близости, – мысль эта по-волчьи вклещилась и вырвала у Зворыгина чувства, сознание, дух.
Трафаретные надписи угловато-когтистым готическим шрифтом. Листовые ворота в торцевой стене длинного здания. Освещенный молочным электрическим светом туннель. И туда, под сырые бетонные своды, потянулась сперва, а потом, повинуясь немецкой команде, припустила нелепой семенящей пробежкой нескончаемо длинная очередь наших, и казалось, что там, в той сияющей невиди, все для них и кончается, в изжигающем разум и тело электрическом белом огне.
В пропахшем дезинфекцией сыром просторном помещении белели голыми телами сотни наших, вылезали из мокрых, буроржавых своих гимнастерок, шаровар, галифе, полотняных кальсон на завязках; на бетонном полу вырастали рыже-серые горы одежды, почернелых портянок, обмоток, бинтов, и они показались Зворыгину гаже и диковинней содранной кожи или выпущенных из покойника сизых, отвратительно воньких кишок.
– Целиком раздеваться, быстрее! – на ублюдочно ломаном русском приказывал долговязый эсэсовец в белом халате; на тоскливом лице его не было даже брезгливости: каждый день повторяется эта очистительная процедура, без которой нельзя даже взглядом касаться привезенных рабочих скотов.