– Тогда вам не понять. Брат? Да это – как если бы одну душу надвое разделили, ему лучшая половина досталась. Бог весть где я чуть не год болтался. Пил и блудил, как последняя скотина. Наконец вернулся в полк. А тут июньский высочайший манифест о занятии Россией придунайских княжеств. Стало быть, война! Я чуть в пляс не пустился – выходит, и в петлю лезть незачем, погибну с честью. Как полагается доброму гусару. И кто-то нашему полковому батюшке донес, что я на тот свет собрался. Он меня к себе позвал. И сказал мне наш отец Аввакум: ты, говорит, на войну за смертью собрался, нарочно под пули полезешь, а это – грех, да какой еще грех, самоубийство это, и самоубийц не отпевают, на кладбище не хоронят, им прямая дорога в ад. Я ему: батюшка, а куда мне еще, ежели я брата погубил? Он меня дураком назвал. Правильно сделал. И потом говорит: грех искупать надо. Под пули кинуться – даже смелости не нужно, а только выхлестать бутылку мадеры, заорать благим матом, рубаху на груди рвануть. А ты, говорит, потрудись, чтобы свой грех истребить. От труда сперва тупеешь, потом в голове делается прояснение, оно-то нам с тобой и потребно. И благословил мне ехать на Соловки. Вот так я тут оказался.
– Жаль мне тебя, – сказал отец Маркел. – Но не потому, что ты случайно брата погубил. Это – само собой, и коли хочешь – я вместе с тобой о нем молиться буду. Потому жаль, что живет в тебе гордыня. Я-де унижусь, бороду отращу, в рванину оденусь, буду навозными вилами на конюшне махать, а в душе-то буду знать, что я – все еще гусарский корнет. Это я вижу…
– Да?
– Да. И это тебе мешает смириться, принять то, что случилось, оплакать… Ты все еще думаешь, будто твои пистолеты виноваты. А тут нечто иное, я чувствую, только объяснить не могу.
– Да как же быть, коли я – гусарский корнет? Плохо ли это? – удивился Славников. – А вот что плохо – товарищи мои на войне, а я отсиживаюсь в мирной обители. Стыдно мне, отче. Слово дал, что сюда поеду, а – стыдно…
– Стыд – великая сила, когда своих грехов постыжаешься. А у тебя иное. И что же – вот ты тут трудился, уставал, вечером падал на постель – и каково спалось?
– Приходит. Не всякую ночь, но приходит. И плечико в крови. Моя пуля ему жилу перебила. Раньше, Мишка сказывал, я с криком просыпался. Теперь, слава Богу, никто не жалуется – не кричу, значит… А мне вроде и не легче. Тружусь, себя не жалею, а он все же приходит. И вот что – я стал замечать, что рад Косте. А когда перестанет приходить… тут-то и будет горе… Я ж ему во снах обо всем рассказываю…
– Ох, мил-человек, запутался ты. Да и меня малость запутал. Но мы вот что сделаем – ты исполняй послушания, какие укажет отец-настоятель, молись, а месячишка через два мы снова тут, на этом месте, встретимся и потолкуем.
Он перекрестил Славникова и пошел прочь.
Ему уже очень хотелось в тепло – да и усталость навалилась. Он пропустил сквозь свою душу то, что рассказал Славников, душа потратила силы, чтобы найти нужные слова, самых нужных, впрочем, не нашла, и оттого душе было нехорошо.
Гусар остался сидеть на скамье, опершись локтем о колено и упершись лбом в ладонь. Потом вдруг вскочил, словно бы собираясь кинуться из амбразуры, с высоты, на камни. Но удержался и медленно пошел к витой лестнице.
От воскресного дня оставалось совсем немного. Следовало поесть, посетить службу в любом из храмов и лечь спать.
Внизу Славников встретил келейника Петрушу. Тот как-то проворонил отца Маркела и всюду его искал.
– Старенький он у нас, – жалобно сказал Петруша. – И все лазит в эту башню, все лазит! Не дай бог, сковырнется с лестницы.
– Ты его береги, – ответил Славников. – Он… он – добрый…
И пошел в сторону Успенского храма.
Сидор Лукич Ушаков считал себя не просто умным, а очень умным мужчиной. А это опасно.
Служил он в уездном суде и имел чин губернского секретаря. А уездный суд – такое место, что и не захочешь, и отбрыкиваться будешь, как норовистый жеребчик, а вечером вынешь из кармана конвертик с подношением.
Но, чтобы вскарабкаться столь высоко, Сидору Лукичу пришлось изобрести свой особенный способ.
Еще совсем юным копиистом он подметил занятную особенность своего столоначальника – тот был смешлив. Радовало его, коли кто, спеша по коридору с бумагами, поскользнется и шлепнется на задницу. А если такого праздника не случалось – то забавный куплетик из тех, что поют актерки в водевилях, когда спектакль завершен и начинается общая пляска с пением всех участников, причем вздергивание юбок и показывание ножек до самых подвязок чуть ли не обязательны.
Ушаков стал собирать это добро, записывая в особую тетрадку, а потом наловчился и сам отпускать шуточки. Шутил он, понятное дело, над теми подчиненными столоначальника, которые не могли дать сдачи: над пожилыми канцеляристами, делающими сослепу ошибки, и над совсем юными копиистами, еще не изучившими местный этикет.
Кроме того, он стал развивать особый талант, давший о себе знать еще в детстве. Ушаков умел рисовать и карандашом, и пером смешные рожи, имевшие портретное сходство с живыми людьми.