Я хотел отказаться, но сообразил, что после всего случившегося это будет выглядеть странновато, будто я белая ворона, щенок, пай-мальчик, непонятно как попавший в стаю переведеновских волков. Взяв сплющенную, почти плоскую сигарету, я размял ее по-взрослому и стиснул кончик поджатыми губами, чтобы не слюнявить тонкую папиросную бумагу, иначе она расползается, и в рот полезут табачные колючки, отплевывайся потом. Поймав колеблющийся синий огонек спички, я затянулся и выпустил дым через ноздри, этому искусству меня летом в пионерском лагере обучил мой друг Лемешев.
Булкин тем временем, держась за бок, похромал домой, на пороге обернулся и наябедничал, что половину моих денег взял себе Коровин, затем он скрылся за скрипучей дверью, обитой черным дерматином с прорехами. Вскоре на втором этаже дрогнула занавеска: пострадавший хотел убедиться, что мы убрались восвояси.
– Пошли теперь к Корове! – приказал Сталин.
– Надо и ему навалять! – поддержал здоровяк. – По справедливости.
– Он бьет два раза… Ха-ха-ха! – ощерился Серый. – Второй раз по крышке гроба… Ох-хо-хо…
– Может, потом? – осторожно предложил я.
– Не ссы в компот, так ягодки, ёпт! – оборвал меня Санёк.
И мы, дымя сигаретами, гордо, как четыре мушкетера, победившие гвардейцев кардинала, двинулись по Переведеновскому переулку. Затягиваясь вполсилы, я озирался по сторонам: не дай бог, увидит кто-то из знакомых или соседей по общежитию. И тогда начнется!
– Ты куришь? – спросит Лида плачущим голосом, глядя на меня безутешным взором.
– Нет!
– Не ври! Тебя видели… Ты знаешь, что капля никотина убивает лошадь?
– Знаю… – Я опущу голову с видом раскаявшегося убийцы своего организма.
– Ту понимаешь, если узнает отец!
– Я больше не буду… – Мне не надо объяснять, какую бучу устроит Тимофеич, хорошо знающий пагубность табака, так как сам курит с тринадцати лет.
Прохожих вокруг не было, но я все равно поспешил избавиться от бычка. На перекрестке мы свернули направо, к Бакунинской улице, горевшей вечерними огнями. Здесь, в угловом доме, раньше жила наша подшефная Бабушка. Мы учились в четвертом классе, и однажды Ольга Владимировна отправила меня с Диной Гапоненко проведать загрипповавшую Катьку Зубрилину, узнать, как ее драгоценное здоровье и передать домашние задания по всем предметам. Училась она так себе и после болезни могла сильно отстать. Жила Катька в старом угловом доме почти напротив школы. Под звонком были приклеены две бумажки, одна ветхая, со списком жильцов, напротив каждой фамилии указаны цифры, означавшие, сколько раз надо надавить на кнопку, чтобы тебе открыл именно тот, к кому ты пришел. На второй бумажке, поновее, написали: «Звонок не работает». Мы долго стучали, и наконец нам открыла сонная женщина – на голове, под косынкой, бугрились бигуди.
– Макулатуры нет, – строго сказала она, оценив наши пионерские галстуки.
– Мы к Зубрилиной. Проведать.
– Чего? А-а… Четвертая дверь направо. Но Катька ваша на кухне. Слышите?
Действительно, издалека доносился крик, почти рев.
– Она же болеет, – захлопала глазами честная Дина.
– Чего? Ну, да – воспаление хитрости.
Мы долго шли по узкому коридору, стены были увешаны тазами, корытами и велосипедами, вдоль плинтусов выстроились самодельные сундуки с навесными замками. Проход был не шире турникета в метро, а торчащие с обеих сторон педали великов усиливали это сходство. На большой коммунальной кухне, насквозь пропахшей жареным луком, мы увидели нашу хворую одноклассницу: она, по-бабьи уперев руки в боки, базарным голосом орала на сгорбленную старушку, костеря ее за воровство, мол, зачем отлила себе бульона из чужой кастрюли!
– Выкипел, Катюша, выкипел… – чуть не плача, оправдывалась пенсионерка.
– Ага, а хлебушек наш усох или мыши сожрали?
Дина как староста класса прекратила это безобразие, а я как председатель совета отряда поддержал, напомнив Зубрилиной, что со старшими пионеру так разговаривать непозволительно.
– Что же еще делать, если она у нас хлеб ворует! Отрежет кусочек и думает, никто не заметит. А еще за генеральшу себя выдает… Самозванка! – добавила Катька, явно повторяя слова и даже интонации взрослых.
– Почему самозванка? – удивился я, рассматривая старушку: на ней была пегая вязаная кофта с протертыми локтями и старое длинное платье, когда-то, наверное, бархатное. Ноги – в суконные ботиках, а на голове что-то вроде тюбетейки.
– Потому что муж ее никакой не генерал, а предатель, к фашистам перебежал! – доложила одноклассница.
– Клевета! – зашлась старушка, тряся седыми кудельками. – Он в танке сгорел!
– Сгорел – и сгорел. А воруешь-то зачем?
– Я не ворую… Я взаймы… У меня пенсия… У меня глаукома…
Слово за слово, выяснилось: на улицу бабушка не выходит, потому что почти ничего не видит, даже днем, в глазах мутная темень, а соседей купить что-нибудь не допросишься.
– Ага, потом хлопот не оберешься: то молоко вчерашнее, то батон черствый, то сдачи ей не хватает…
– Зубрилина, как не стыдно! – прикрикнула строгая Дина, а я подивился, насколько Катька, тихая, покорная, бессловесная в классе, груба, криклива и нахраписта у себя дома.