«Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно. Инстинкт питания отшвырнул его в сторону. Того же, что сохранилось на дне, как драгоценный осадок жизни, было, очевидно, недостаточно, чтобы удержать его. Наш последний 1935-й год застал Толстого физически ослабленным после болезни, переутомленным работой. Была закончена вторая часть “Петра” и детская повесть “Золотой ключик”.
Убыль его чувств ко мне шла параллельно с нарастанием тайной и неразделенной влюбленности в Н. А. Пешкову. Духовное влияние, “тирания” моих вкусов и убеждений, всё, к чему я привыкла за двадцать лет нашей общей жизни, теряло свою силу. Я замечала это с тревогой. Если я критиковала только что написанное им, он кричал в ответ, не слушая доводов:
– Тебе не нравится? А в Москве нравится. А 60-ти миллионам читателей нравится.
Если я пыталась, как прежде, предупредить и поправить его поступки, оказать давление в ту или другую сторону, – я встречала неожиданный отпор, желание делать наоборот. Мне не нравилась дружба с Ягодой, мне не всё нравилось в Горках.
– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! – кричал он в необъяснимом раздражении. – Крандиевщина! Чистоплюйство!
Терминология эта была новой, и я почувствовала за ней оплот новых влияний, чуждых мне, быть может, враждебных. <…>
И долгие годы во всем этом мне удавалось сохранить трудовое равновесие, веселую энергию. Всё было одушевлено и озарено. Всё казалось праздником. Я участвовала в его жизни.
Теперь равновесие было утеряно. Его можно было бы поддержать, опираясь если не на любовь, то хотя бы на чувства из “неприкосновенного ее запаса”: дружеское тепло, простое человеческое участие. Этих чувств не было. В пустом, ледяном пространстве кто может вольготно дышать и весело трудиться? Я изнемогала. Я запустила дела и хозяйство. Я спрашивала себя, – если притупляется с годами жажда физического насыщения, где же всё остальное? Где эта готика любви, которую мы с упорством маниаков громоздили столько лет? Неужели всё рухнуло, всё строилось на песке? Я спрашивала в тоске:
– Скажи, куда же всё девалось?
Он отвечал устало и цинично:
– А черт его знает, куда всё девается. Почем я знаю?
Главным орудием против меня поворачивалось мое же страдание. Так всегда бывает… Заплаканного лица не прощают. Хороший вкус человеческого общения требует сдержанности и подтянутой психики – это знает каждый. Страдание оскорбляет равнодушных свидетелей, а неравнодушные быстро устают от него. Одним словом, всё, всё подталкивает нас, когда мы катимся вниз под гору с вершины благополучия, и в падении этом самые красивые из нас теряют благообразие, самые мудрые – голову. Так было и со мной.
Я в полной мере узнала жестокость равнодушных свидетелей. Могла ли я ждать от мужа, поглощенного своими переживаниями, участия и внимания к себе?..
Мне хотелось ехать с ним за границу, на писательский съезд. Он согласился с безнадежным равнодушием – поезжай, если хочешь. Разве можно было воспользоваться таким согласием? Я отказалась. Он не настаивал, уехал один, вслед за П<ешковой>».