В ту пору мир, убаюканный мнимым благоденствием, погряз в офисной тщете и глянцевом гламуре. Студенты грезили не о науке, а о правоведении и бухгалтерии. Более основательные искали успех на ступенях чиновничьей карьеры, в рядах дорожной полиции или в штате таможенной службы. Криминал сливался с предпринимательством, объединённый с ним одним стремлением: братву манила добыча, дельцов – нажива. Лентяи, как во все времена, закисали в объятиях бесчувственной дрёмы. Мы же с Емелей, расправив крылья, свободные от земной тяжести, дарили сокрытое от посторонних глаз милосердие, как уже было сказано, порционно и по случаю (признаться честно, обещанной сверхчувственности я пока в себе не находил, но уже ощущал, что практика совиной тропы мало-помалу выдавливает из меня колобка), пока Красоткин не нашёл очередную фигуру, достойную более ответственного приложения усилий.
Василёк, которого я видел у Емельяна в гостях, был для Красоткина проводником по миру художественной петербургской жизни; именно он нас с Огарковым и свёл. Выполняя роль разгонного блока, мы взялись подбросить его на орбиту, – а заодно и сами в этих трудах поднялись на иную высоту.
Серафим Огарков был примечательной фигурой: строен, худощав, кудряв, большеок – словом, красив той строгой красотой, которой, наверно, могли бы похвастать ангелы какой-нибудь особой бойцовской породы. В этом смысле имя Серафим, можно сказать, было ему к лицу. Речь не о брутальности черт – а, скорее, об их благородстве, об отсутствии в них всякого намёка на кукольную смазливость; вороные волосы, спадающие локонами, лучистый взгляд, разом добродушно-проницательный и потусторонний, располагающая улыбка на чётко очерченных губах. Ко всему он был сдержан, остроумен, хорошо владел собой, что свидетельствовало о силе характера, обаятелен в манере держаться (приветливо и вместе с тем немного отстранённо) и изыскан в нарядах, выделяясь в любой компании не стремлением соответствовать последнему писку, что было ему не то что бы не свойственно – категорически чуждо, а бросавшейся в глаза неординарностью. В какие бы ризы ему ни взбрело в голову облачиться – свитер, плащ-макинтош, джинсы, матросский бушлат, кожаный жилет, галифе, солдатская шинель, рубашка-апаш, – всякий раз создавалось впечатление, что над его нарядом поработал хороший модельер. И эффект этот возникал не потому, что Огарков сознательно изобретал какие-то экзотические сочетания, – а потому, что любая одежда на нём неизменно обретала изящество и оригинальность, органически присущие ему самому.
Всё это, разумеется, я разглядел со временем, узнав Огаркова поближе.
Он пробовал себя в различных областях – был известен (в узких, конечно, кругах) одновременно и как художник, и как график, и как фотограф, причём всюду считался самобытным новатором. Тем не менее, хотя искусство и клоунада в ту пору зачастую подменяли друг друга, составляя один синонимический ряд, ему не сопутствовала шумная слава, и он не был избалован вниманием ни галеристов, ни коллекционеров. Талантам обычно сподручнее пробиваться стайками, объединяясь в художественные товарищества и группы; Огарков же всегда оставался сам по себе, не вступал ни в какие объединения и не принимал участия в коллективных затеях. Навязывать свои художественные опыты первому встречному было не в его правилах – он умел держаться с достоинством, но повышенное внимание к своей персоне, кажется, тяготило его.
Однажды Василёк позвал нас с Емельяном на выставку Огаркова, открывавшуюся в одной из небольших галерей на Пушкинской, 10. О работах он тзывался скупо, но уважительно, а доброе слово от собрата по ремеслу дорогого стоит. Впрочем, кажется, они с Серафимом дружили, хотя последний и был старше лет на пять. Но это не важно – после тридцати опережение в развитии, прежде обусловленное возрастом, перестаёт играть в отношениях между людьми существенную роль. А мы как раз не так давно перешагнули этот порог.
Серафим выставлял работы, исполненные в необычной технике, – на листах загрунтованного оргалита были изображены пейзажи: луг, река с берегами, заросшими лозой, стога в поле, пруд с кувшинками, лесная опушка… Тона в основном неяркие, палитра – скупая, много сепии, местами посверкивает серебро… Издали кажется – написано крупными мазками, и только подойдя ближе, видишь, что это не краски, а стрекозиные крылья. Огарков выклеивал картины из стрекозиных крыльев – их, этих сетчатых слюдяных чешуек, было бессчётное множество. Разумеется, первый вопрос из рядов собравшейся публики: где он добыл столько редкого художественного материала? Некоторые формулировали жёстче: восполн