…Между тем в России наступила вторая половина пятидесятых годов, и советская власть начинала выказывать первые признаки одряхления. Я же в своем тупом максимализме и своей максималистской ненависти к ней не желал ничего понимать. Моя будущая жена пыталась уговорить прочесть «Не хлебом единым» Дудинцева, а я презрительно отнекивался – какая, мол, разница, ну на гран больше правды, но не настоящая стопроцентная правда, коль напечатали, а если так, зачем утруждаться? Я вообще больше уже не читал ничего советского, и когда чуть позже появился Аксенов, и я все-таки стал проглядывать, то все равно не мог читать из чувства презрения к такой шитой белыми нитками поверхностной полусоветской бойкости. Так продолжалось до появления «Одного дня Ивана Денисовича», который был – урра, наконец-то! – настоящий и стопроцентный, но сколько до того прошло времени! «Один день» был для меня то же самое, что до того фильмы Феллини, Бергмана и Антониони, то есть откровение истины. Но на этот раз – урра, наконец-то свое откровение – идеал, к которому я сам смутно стремился. Наконец-то моей неудовлетворенности приходил ответ, хотя от этого она не исчезала, а только начинала больше мучить: ведь это я сам хотел написать что-нибудь такое, берущее все под корень, а вместо того писал, хоть и «правдивое», но сугубо личностное и, следовательно, камерное. И иначе я не умел. С момента, когда я стал писать, я знал, что стоит только так писать, чтобы было абсолютно непечатаемо, иначе и трудиться не стоит, но постепенно выяснилось, что и непечатаемого было мало. Мой недостаток состоял в том, что я себя слишком изолировал, слишком был «несоветский» человек, то есть слишком жил внутри себя. Кроме каких-то личных черт, тут сыграли роль мое южное изнеженное происхождение и идейная аморфность семьи плюс дядин антисоветизм. Коли в пятнадцать лет (как сейчас помню) в день рождения Кирова, сидя под отрывным календарем в своей комнате, я вдруг ясно понял, что Кирова уничтожил Сталин, куда мне было отсюда идти? (Это был 1946 год.) Много лет спустя я ужасно завидовал московским друзьям в том, что они сперва были искренними комсомольцами и только потом разочаровались. Таким образом, в их жизни произошла идеологическая драма, и они больше были внутри советской жизни и потому больше могли выкрикнуть против нее (например, Синявский). Но я так давно окостенел в своем антисоветизме и скорлупе внутренней жизни, что не знал ничего социального и потому не мог написать ничего антисоветского…

…И вот пятидесятые годы, хрущевская «оттепель». Страна Россия, что ни в сказке сказать ни пером описать: все та же трогательно интимная связь между властью и творческой интеллигенцией («не дай бог ему писать стихи и ссориться с царями»). На хрена это народу, поскольку не кормит его и не поит? На хрена это властям, поскольку они ни хрена не понимают в искусстве и совершенно в нем не нуждаются? Тем не менее. Тем не менее вода в корыте советского существования вдруг покрывается рябью свежего ветерка, и души пескарей-интеллигентов затаиваются, приняв эту рябь за океанскую (поскольку себя они полагают рыбинами океанского масштаба). Как моему герою приспособиться к этому времени? Склад его психики весьма своеобразен. Он, например, не верит заграничным радиостанциям, когда они говорят о культе Сталина. Он злится на их какую-то диккенсовскую наивность, на то, что они отстали и судят все сентиментально-личностно, не понимая нашей ультрасовременной марксистской сути. Совершенно ясно, что «там», в Политбюро, все конечно же, безлико-одинаково. Не важно, Сталин ли, Молотов ли, кто еще – одна моноликая, централизованная, управляющая нами наподобие робота сила. Это любопытная деталь указывает, насколько его сознание сформировано и дегуманизировано марксизмом-ленинизмом, отрицающими роль личности в истории и упирающими на классы, то есть безликие множества. Но вот следует смерть Сталина, и мой герой, абстрактное дитя абстрактных времен, впервые сталкивается с намеком (пока еще только намеком!) на то, что жизнь – это совсем не то, что он предполагал. Хрущевская оттепель как-то проходит мимо него, он вообще не читает советскую литературу, будь то Ажаев или Дудинцев. Приходит время фильмов из народно-демократических стран, и он отсиживает бесконечное количество сеансов на фильме Вайды «Пепел и алмаз», чтобы, замерев восторженным сердцем, выскочить вместе с Цибульским на дорогу и очередь за очередью косить из автомата коммунистов. И он чувствует себя трогательно обреченным: со смертью персонажа Цибульского умирает его примитивная романтика антикоммунизма, и на смену ей готовится прийти что-то иное.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже