Марилия! Ты слышишь нежный звук —Пастушеской свирели переливы?Взгляни, как ласков Тежу! Как игривыЗефиры, овевающие луг!Целуются Амуры, чтобы вдругЗажечь и в нас любовные порывы,А бабочки, легки и шаловливы,В сто разных красок красят мир вокруг.Рулады соловей выводит в чаще,Порхает от цветка к цветку пчела,Стараясь выбрать тот, который слаще.Как ярок день! Но если б не былаСо мною ты, мне б свет, с небес летящий,Казался скорбным, как ночная мгла[133].

Хорошо, сказала Софи, но мне кажется, что «ветра» были бы уместнее «зефиров». А что с бабочками? спросил Ханс, не лучше ли «шаловливых» заменить на что-нибудь вроде «праздных»? Нет-нет, ответила Софи, «шаловливые» лучше, потому что так в них чувствуется беззаботность, и в то же время мы видим их словно бы немного размытыми, мельтешащими среди цветов.

Софи работала молча, с низко опущенной головой. Она сверяла оригиналы с переводами, записывала окончательные варианты, заглядывала в словари. Следя за ней, Ханс отвлекся: длинные пальцы на правой руке, перепачканные чернилами, и вся она, такая серьезная и собранная, как сейчас, казалась ему невыносимо красивой. Он попробовал вернуться к черновику переведенного сонета, но что-то зудело у него в ушах, как пчела Бокажа. Послушай, сказал он, а как там Руди? Софи подняла голову, удивленная тем, что Ханс заговорил об этом, поскольку делал он это нечасто, за что она была ему благодарна. Как будто бы неплохо, ответила она, похоже, он немного успокоился. В понедельник я получила в подарок агатовый браслет и перламутровый гребень, так что, думаю, все в порядке.

Никчемный здравый смысл, тебе ль меня учить!Оставь свои пустые наставленья,Коль ни закон любви, ни нежное томленьеНе в силах ты ни одолеть, ни облегчить.Коль атакуешь, не пытаясь защитить,Коль (зная хворь) лишаешь нас леченья,Оставь меня в безумном ослепленье,Никчемный здравый смысл, тебе ль меня учить!Твое намеренье — вонзить сомнений жалоВ живую душу, жертву той, несправедливой,Которую в чужих объятьях сердце рисовало,Чтоб отступился я от Марилии милой,Чтоб осудил ее и предал, но душа предпочиталаКусаться, буйствовать или сойти в могилу.

Эта вещица, улыбнулась Софи, тебе вполне удалась.

Опустошив принесенный Лизой кувшин лимонада, они перешли к итальянцам. Мне кажется, сказал Ханс, самый достойный из нынешних поэтов — Леопарди, хотя он еще очень молод. Я также предложил журналу некоторые статьи Мадзини, но директору они показались слишком скандальными, он написал мне, что сейчас нелучший момент для таких публикаций, и в целом этого следовало ожидать. В «Gazzetta della Nuova Lira»[134] я нашел кое-что из стихов Леопарди. Выбери те, что тебе больше по вкусу.

Софи прочла и выбрала два: «О древних сказаниях» и «Субботу в деревне», стихотворение, напомнившее ей о воскресных днях в Вандернбурге ее детства. Ханс предложил «К Италии», объяснив, что ему нравятся стихи, в которых о родине — о любой — говорится с горьким разочарованием.

О родина, я вижу колоннады,Ворота, гермы, статуи, оградыИ башни наших дедов,Но я не вижу славы, лавров, стали,Что наших древних предков отягчали.Ты стала безоружна,Обнажены чело твое и стан.Какая бледность! кровь! о, сколько ран!Какой тебя я вижу…[135]

В Леопарди словно уживаются две ностальгии, заметил Ханс, и я предпочитаю ту, что для него глубоко личная. Согласна, кивнула она, его историческая ностальгия выглядит немного натужной, зато другая гораздо более земной, она словно родилась из жизненного опыта. Например, здесь:

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже