Лишь спустя многие-многие годы — уже в Петербурге — поздним вечером наедине с Василием Андреевичем он впервые спел свою песню, посвященную памяти Ветра. Эта была песнь на слова Шарля Гюбера Мильвуа в переводе Жуковского:
Несколько очень простых, страстных аккордов, пунктированный ритм. Пауза: захватило дыхание.
И снова пауза, снова фермата. Отчаянно брызнули слезы. Плач над конем переплетается с пением... Это — напевное причитание восточного воина, его вопль, жалоба и мольба...
«Царь быстрого бега»... Ах, этот бег... стремительно-неукротимый полет, подобный ураганному вихрю, горной лавине, экстаз от движения... и вместе с тем на скаку плавность, плавность такая, как будто конь копытом земли и не трогает... То, что стремился Плещеев передать в музыке...
И наконец — упоение, роздых у источника жизни, юной, полноводной жизни, насыщенной вдохновением:
И в кратком рефрене всплеск яростной боли — несколько пэонов, один за другим, — и смерть...
Жуковский слушал и плакал: «стезею солнца», «пламенною стезею...», «из гроба исторгнув меня...».
Наутро принес другу страничку мелко-мелко исписанного черновика — это было воспоминание о Ветре, погрузившемся в бурные воды Двины около Риги вслед за хозяином. Жуковский хорошо помнил рассказ очевидцев, как Ветер бросился в реку вслед за уходящей шхуной с Плещеевым на борту и как Александр с корабля тоже бросился в холодную воду, чтобы не дать погибнуть коню.
«Нет, не разрушается ничто, — думал Плещеев, читая эти стихи. — Ничто не пропадает. Ничто не может погибнуть, исчезнуть из жизни... Помнится, будучи мальчиком, грезил Жуковский: длинный след... светлый, сияющий след оставляет лебедь на поверхности озера после себя. Так и жизнь человека».
Через тридцать два года Жуковский запечатлел память о Ветре в
Тимофею к Москве приходилось пробираться с громадным трудом — вся дорога запружена. Возки, телеги, кареты, фуры, фургоны, верховые и пешие беженцы двигались навстречу сплошным единым потоком, сметавшим все на пути. Все колокольчики и бубенцы были отвязаны, разумеется.
По сторонам дорог заброшенные, обворованные огороды, развороченные плетни, палисадники, заваленные мусором, негодною брошенной дрянью, и — поля, поля, опустошенные, беспризорные, выжженные, чтобы ничего не осталось врагу... Когда Тимофей смотрел на эти поля, на эту оскорбленную русскую землю, ему становилось до того ее жалко и так хотелось ее приласкать, злополучную, обнищавшую, погладить ладонью ее придорожную растоптанную травку, упиться слезами и болью бедующей русской многострадальной земли и нести, нести в себе эти слезы и боль, пока не превратятся они в мощную, кипящую ненависть.
Он почел за благоразумие продать одноколку и лошадь. Его обступила толпа, все кричали, перебивали покупку один у другого. Он отдал почти задаром коня и повозку какой-то бедной женщине с двумя изнуренными детьми.
Застава Москвы не охранялась. Запоздавшие воинские части маршировали по направлению к Перервинской дороге. Солдаты шагали молчаливые, мрачные. Главные силы в это время уходили по Рязанскому тракту.
В предместьях избы, дома и домишки, покинутые, заколоченные или, наоборот, раскрытые настежь, со снятыми дверями и оконными рамами, напоминали погосты, на которых давно уже никого не хоронят.