Здесь, на дне трехэтажной ямы, не слышны уличные безобразия, но они есть. Одна толпа требует освободить оклеветанного посланца Надмирья, и принести ему нижайшие извинения. Другая толпа требует растерзать иноземного паскуду, так вероломно предавшего оказанные ему доверие и честь. Третья толпа требует сию минуту найти настоящего убийцу, поскольку в плардовском духовенстве свих паскуд полно, и незачем сходу валить на чужаков. Четвертая толпа просто стенает и скорбит, лишившись светила своего, лучезарного возлюбленного батюшки-Торнора. Именно четвертые, почему-то, раздражают меня больше всех.
- Суд-то будет? – с искусственным смешком спрашивает Хальданар. – Или все решили уже?..
Вчерашнее его спокойствие схлынуло полностью. Вечером ситуация показалась ему глупостью, теперь он понимает, что речь идет о политике. Политика может выглядеть сколь угодно нелепым фарсом, будучи при этом жестокой силой. Она не стесняется выглядеть абсурдом, и это прибавляет ей силы.
- Не знаю, - отвечаю честно, глядя в стену, но наблюдая лицо. – Видимость суда точно будет, они же здесь цивилизованный народ. А про настоящий – не знаю.
В Первом Храме сейчас возбуждены другим делом, а убийцы подождут. День вскрытия Конверта пока не назначен, а у чинуш от духовенства все сухожилия дрожат от волнений, нетерпений и надежд. Как надлежит всякому главному жрецу, Торнор выбрал приемника на случай своей внезапной кончины, и запечатал его имя в три слоя плотной архивной бумаги. Тем, кто рассчитывает на церемонии вскрытия Конверта услышать свое имя, сейчас ни до чего.
Мы сидим, неловко согнувшись, хотя пространство не настолько тесно, чтобы аж сидя не выпрямить спину. Каменные стены влажно поблескивают, сдобренные рыжим язычком на фитиле свечи. Пахнет плесенью, мочой и печалью. Безнадегой, я бы даже сказала. Именно ей и должно пахнуть в могиле.
- Принеси писчий набор и бумагу, - говорит Хальданар сдавленно, как будто ему наступили на грудь. – Я был безответственным…
Хорошо. И конверт, и сургуч – все будет. Он до сих пор не запечатал имя приемника, что действительно безответственно с его стороны. Но я добавлю некоторый штрих, пожалуй – ведь имею же право! Принесу ему два листа бумаги, и два конверта.
Поверхность реки гладкая, как стекло – кажется, пойдет трещинами, если бросить камень. Сильный дождь пролил – смыл липкое пекло вместе с пылью и потом. Ранний вечер розоват и свеж, и природа видится покрытой глазурью, подчеркивающей краски, изгибы, текстуры. Солнца нет, небо в полупрозрачной пелене, и все, что под небом, застыло в четкости и покое. Мы сидим на берегу, на еще сырой траве – я в центре, а по бокам Минэль в облике эффектной брюнетки, и Эйрик в укороченных штанах и босиком. На коленях Чудоносца – закрытая книга «Истории под седыми парусами», которую он полюбил, как очаровательного щенка, и с которой не расстается. Одеос лежит на стекле реки – на спине, растянувшись, без движения. Собственное дыхание он слышит как чужое – кого-то бесконечно близкого, но отдельного, самостоятельного. Тихая теплая вода держит его на себе, как на плотном желе. Его нутро буянило и устало, и сейчас отдыхает. Он успокоился, но все еще недоумевает от перемен, случившихся в нем, и от того, что он пропустил их, не отметил. У него пять старших сестер, и ни одного брата. Поздний сын в жреческой семье – это как спасение за минуту до краха! Когда все уже решили, что наследника мантии не будет, дом опозорен, низвержен, почти мертв! Его мать – учитель языка, на котором говорят жители побережья по ту сторону моря. На их языке «одеос» это «будущее». Первое, что он усвоил – статус превыше всего. Его никогда не влекли Надмирье и прочая духовность, но жреческий сан ему был необходим так, будто именно за ним он явился в жизнь. Вся атрибутика и все условности необходимы, чтобы не посрамить род. Ему по-прежнему нет дела до того, что за границей зримого, но на смену превозношения интересов семьи пришло превозношение интересов гильдии. Фанатизм взметнулся в нем, как пиво в кружке, из-под которой выдернули скатерть. Оскорбления, нанесенного гильдии, достаточно для того, чтобы жечь. Но сейчас он лежит на упругой поверхности, и в ушах у него – плеск воды и шум крови. А перед глазами – перламутровое небо, не ясное и не затянутое, а как будто накинувшее вуаль. Безмятежное и легкое небо.
- Люди любят мучеников, - говорит Минэль, сидящая возле меня на густой траве. – Они любят не тех, кто дал им блага, избавил от напастей, развеселил, защитил или утешил. Нет. Они любят тех, кто пострадал больше, чем они сами.
Я знаю это. Но мы с тобой больше не дружим, дорогая. И больше не будем дружить никогда.
- Тех, кому не повезло, - продолжает она с напором. – С кем обходились несправедливо. Кого угнетали и терзали. Кто погиб молодым и красивым. Кого принесли в жертву.