На Батуринской улице в Воронеже солдат вошел в квартиру инженера. Не здороваясь, не глядя присутствующим в глаза, молча прошел через комнату, где лежал в постели больной хозяин дома, открыл верхний ящик комода, взял мужские ручные часы, 3000 рублей и также молча, не поднимая глаз, ушел.
Тоже в Воронеже. В квартиру одной старой учительницы вошли два солдата. Тоже молча, не здороваясь, открыли буфет, пошарили в нем, вытащили банку вишневого варенья и тут же, у буфета, стали ложками пожирать его.
В Орле, в квартире глазного врача, известного всему городу, остановился офицер, обер-лейтенант. Прожил две недели. Хотя хозяева неплохо говорили по-немецки, он никогда не вступал в беседы. Молча, не здороваясь, приходил, молча уходил. Когда непрошеный гость уехал, обнаружили пропажу нескольких новых простынь и наволочек. Тевтонский рыцарь взломал перед отъездом бельевой шкаф и украл все, что ему понравилось. Перед отъездом он тоже не смотрел в глаза обворованным.
Справедливости ради отмечу, что такие случаи представляли собою все-таки исключение. Я говорю о воре-офицере. Солдаты, особенно в первые дни, воровали и грабили почти открыто. Даже на улицах.
Я записал когда-то рассказ одного харьковчанина. Вот он:
«Вы знаете, почему я возненавидел немцев? Из-за сапог. Т.е. не из-за сапог, которые представляли для меня тоже немалую ценность, а из-за, как бы вам объяснить? Расскажу по порядку. Дело было на третий или четвертый день после занятия города. Решил я приодеться и пойти посмотреть, что в городе происходит. Интересно все-таки. Ждал ведь “освободителей”. Надел я новые сапоги. Хорошие, хромовые. Иду по Сумской – навстречу три солдата немецких. Поравнялись со мной, – и вижу: на сапоги смотрят. “Понравились, думаю”. А сапоги, действительно, им понравились. Да так, что я больше их не видел. Прошли немцы несколько шагов, остановились. Я иду, не оборачиваюсь. Почувствовал, в чем дело. Окликнули они меня – пришлось остановиться.
Показывают на сапоги: снимай, мол. Что будете делать? Пришлось снять. Так и пришел домой босиком. И ведь не столько сапог было жаль, как чего-то другого, разбитой, так сказать, надежды: ожидал ведь их. А они сапоги на улице снимают».
Но вернемся снова в Воронеж. Больше двух недель не выходило население города из погребов: то один, то другой район города подвергался обстрелу из-за реки. По-видимому, фронт стал прочно. Не было заметно подготовки немцев к дальнейшему наступлению. Все их силы устремились южнее Воронежа, к Волге и Северному Кавказу.
Приказ об эвакуации поразил население. Куда повезут? Что будет? Как устраиваться на новых местах? Здесь все-таки свои дома и кое-какие запасы продуктов. Со смутной тревогой покидало население Воронеж. Вереницами тянулись по улицам, нагруженные вещами. Взять могли очень немногое, потому что немцы не дали никакого транспорта. Шли семьями, с рюкзаками за плечами, вели под руки стариков и больных. Кто сумел достать какую-нибудь тележку, тот уже чувствовал себя почти счастливым. Брали с собой главным образом продукты и самые необходимые носильные вещи. Сколько предстояло пройти пешком, никто не знал. Эвакуация продолжалась не менее двух недель. В городе не оставили ни одного человека.
Эвакуировался город постепенно, район за районом. Эвакуированные уже улицы обходили патрули с собаками. Из дома в дом, гремя коваными сапогам по булыжной мостовой, проходили немцы по мертвому городу. Гулко раскатится чужая речь в пустых комнатах, сохранивших еще жилой запах. Жалобно скрипнет крыльцо, хлопнет дверь, отброшенная сапогом – и опять мертвая тишина. Даже канонады не слышно из-за реки.
Неподчинение приказу об эвакуации грозило расстрелом. И все-таки находились люди, пытавшиеся остаться, скрыться: так велика сила обжитого места, родного угла, родины.
Пешком пришлось пройти верст 50, до большого села Хохол, где эвакуированных опрашивала специальная комиссия и отправляла дальше, на запад, уже по немецкой дороге. В первую очередь отправляли в Харьков и Киев интеллигенцию: профессуру воронежских высших учебных заведений, артистов, инженеров, учителей. Потом всех остальных. Многие разошлись по окрестным деревням.
От Воронежа до Хохла шли проселочными дорогами. Длинная-длинная вереница людей, тележек. Иногда телега, запряженная лошадью или коровой. На телеге гора мешков и чемоданов, больной или старик.
А вот корова, навьюченная мешками. Сбоку подвешен закопченный котел для варки пищи. На самом верху – привязанный к мешкам ребенок. Все, что могло передвигаться, шло пешком. Некоторые семьи с больными и стариками шли эти 50 верст по четыре-пять дней.
Пищу варили прямо в поле, на сучьях, на сухом бурьяне, на каких-то досках, бог весть как попавших сюда, в открытую степь. Спали тоже в поле, в лесу, на одеялах, которые почти все несли с собой, и прямо на голой земле: у доброй половины населения вещи погибли в огне.
Когда заходило солнце и начинало темнеть, располагались на ночлег. Зажигались костры. И насколько хватало глаз, до горизонта в одну сторону тянулись огни костров – кочевье 20-го века.