Рассудив, я понял, что у Эрцкого в последний момент мелькнула мысль о неизбежном вскрытии его тела, и решил, что необъяснимое отвращение к обезображению головы побудило его спешно написать слова, которые я один мог понять. Но тот факт, что мысль о моем присутствии на ужасном акте не удержала его, если не от исполнения его намерения, то хотя бы от способа самоубийства, и то обстоятельство, что в последний момент мысль о самом себе была так сильна, что заставила его повторить эти два кратких, повелительных, военных приказания, не смягченных никаким словом, ни приветом, — все это открывало мне его внутренние качества, которых я не знал и предпочитал не знать. В тот момент, когда он расставался со мною и требовал от меня последних услуг, глубокое сострадание к нему, мысль о борьбе, в которой он пал и чувство дружбы, освященной таким полным единством возвышенных стремлений, должны были сделать его для меня более дорогим и святым, более моим, — в этот момент он казался мне более чуждым, чем когда-либо прежде.
Бог свидетель, что я оттолкнул эти мрачные мысли, которые были тогда неясны и запутаны, и которые я только теперь тщетно стараюсь анализировать. Я оттолкнул их, глядя на это дорогое, бледное спящее лицо. Думая о жертве любви, принесенной в этой душе, я понял, что, может быть, последнее страстное воспоминание о лице, покрываемом в час любви поцелуями и ласками, возбудило в нем ужас перед грубым вскрытием.
Может быть, потому-то он и выбрал целью сердце, давно привыкшее к ранам.
В такой ужасный день это было счастьем для меня, что мне пришлось иметь дело по поводу всех тяжелых формальностей, требуемых законом, с воспитанными людьми, доведшими формализм до крайней простоты. Я не знаю, как бы я мог вынести визит судебного следователя, если бы он произошел в обычной суровой, сухой форме. К счастью, следователь был молодой чиновник, работавший в медицинских лабораториях по криминологии, которой он занимался.
Я изложил ему происшедшее в двух словах. Он продиктовал протокол секретарю, почти не шевеля трупа, констатировал рану в сердце, зиявшую на груди, и удостоверил, что в револьвере не хватало одного заряда. Затем мы прошли в комнату, служившую Эрцкому квартирою, поискать, не оставил ли он каких нибудь документов, но нашли только запечатанное письмо, адресованное банку Струмп, с которым, как я знал, он находился в деловых сношениях.
В то время, как секретарь составлял протоколы, которые должны были быть подписаны судебным следователем. мною и свидетелями, мы прошли с молодым чиновником в библиотеку.
— Кстати, — сказал он мне, — нет ли у вас каких-нибудь предположений относительно причины самоубийства?
Я ответил отрицательно, зная, что лгу, но сознавая, что мой ответ не имеет никакой ценности для целей судебного следствия.
— Какой характер был у доктора?
— Спокойный, трудолюбивый.
— Он был замкнут, любил одиночество? Не проявлял ли он когда-нибудь склонности к самоубийству?
Я счел излишним скрывать истину, тем более, что имелись свидетели, которые могли опровергнуть мои показания и ответил:
— Я вынес впечатление, что он уже пытался покончить с собою два месяца тому назад.
И я рассказал ему о бешеной скачке вдоль озера.
— И вы не знаете причины? У него была, очевидно, мания самоубийства. Знаете, я работаю над вопросом о самоубийстве в связи с причинами его. Мне пришлось изучить много случаев мании самоубийства. Особенная, если хотите, редкая форма наблюдается в личностях с виду нормальных, работящих и ничем не отличающихся от здоровых людей, кроме проявления в них с известными промежутками времени импульсивного приступа. Это приступы элилептовидной формы.
— Может быть, — сказал я рассеянно, желая положить конец разговору. — Не пора ли нам подписывать протоколы?
— Я очень забочусь о том, чтобы собираемые мною наблюдения были вполне точны. В криминологии и без того часто приходится иметь дело с плохо изученным материалом. Например, здесь можно вполне подумать, что это типичный случай мании самоубийства. Однако, я не могу исключить другого предположения, которое является у меня теперь.
Прислонившись к столу и откинувшись назад, он поднял глаза к потолку, ожидая, что я буду расспрашивать его.
— Конечно, — продолжал он, — возможно другое предположение. Вы сказали мне, что доктор — поляк.
— Да, из Варшавы.
— Из хорошей семьи?
— Из аристократической.
— У него есть родные? Он поддерживает с ними связь до сих пор?
— Об этом я не слыхал ничего, но, кажется, он одинок.
— Он богат?
— Не знаю, но думаю, что да.
— Где он был до приезда к вам?
— Он учился в Германии, получил сперва степень доктора филологии, потом доктора естественных наук в Берлине. Впоследствии он уехал в Россию ассистентом, затем приехал ко мне.
Допрос выливался в судебную форму. Ум молодого чиновника вырабатывал какую-то систему; лицо выражало глубокое удовлетворение. Он выпустил, наконец, последний удар, который должен был засвидетельствовать его проницательность.
— Вы знаете что нибудь о его политических воззрениях?
— Мы никогда не говорили о них.
— Никогда не говорили?