И снова в зале заговорили – о смысле существования фондов, о том, откуда пошли фонды, о том, что тратить деньги – вот смысл фондов, то есть превращать их в стипендии, гранты, поездки.
Маргинальное сознание русской номенклатуры – боязливость и хамство, желание урвать что-то и убежать.
Переглядываясь с переводчиком, я думал о том, что бывают циничные номенклатурщики и номенклатурщики убеждённые. Циничные мне нравятся больше, с ними можно иметь дело – они предсказуемы, они гедонисты. В этих циниках есть особое очарование, а в убеждённых аппаратчиках нет никакого очарования. Это от несчастности жизни.
Восточноевропейские и русские гости кивали головой, как сонные птицы.
Это было грустное зрелище – потому что желание шопинга, переполнявшее русских, и желание пива восточноевропейских вступило в клинч с немецкой бюрократией. Томительное общественное времяпровождение. Нерешительность – куда пойти, зачем нам туда и будет ли там нам хорошо. Всё это внушает мне тоску. Может, это просто мизантропия? Расслабленность и печаль.
Я поймал себя на том, что ненавижу дурацкие шуточки соотечественников насчёт пяти марок и «такое у нас давно бы уже сломали, украли, не пользовались»… Ненавижу низкопоклонство и ненавижу тупое раздражение чужой жизнью. Ненавижу и то и другое. Обе эти крайности, как ни странно, сходятся. В них нет противоречия. И низкопоклонство перед американо-европейской цивилизацией, и хамство из одного источника – из неуверенности в себе. Погоня за ручками и проспектами. За ручками – ещё понятно, но вот вырывать друг у друга чужую макулатуру – это меня удивляло. Запуганность советского обывателя Европой тем была характерна, что он привык путешествовать за границу на танках, смело прицеливаясь в непонятный объект. Но танка нет, прицеливаться нельзя. Что делать – непонятно. Надо определять своё отношение к происходящему, решать, за какой ты Интернационал – с Лениным или без Ленина – и что вообще делать. Что покупать и почём.
Всегда русскому наблюдателю интересно, сколько что стоит.
Мне это было неинтересно. Ни то, сколько мой приятель платит за телефон, ни то, как берут с него налоги.
Можно это выяснить один раз – и это будет навсегда. Навсегда – потому что в пределах оптической видимости ничего не меняется.
У меня была психоаналитическая гипотеза, касающаяся советских людей, впервые побывавших на Западе в недавние времена. Мы тогда не очень различали всякие запады, но наши европейские впечатления и дальнейшие ожидания должны были сильно зависеть от первой страны. Скажем, для кого-то это была Италия, и с тех пор в любой стране Европы ему виделся Юг.
Я как раз попал сперва в Германию – разумеется, тогда – Восточную. Зима, маленький городок, пахло снегом и углём из печек.
Выезжая из части, я хорошо понимал, что это – чудо. И это чудо было не технологическое и книжное – Манн, жестяной какой-то барабан, нетронутая войной жизнь. Второй раз я приехал в такой же городок, что после войны был во французской зоне оккупации, да и во время войны не бомбили там, ну и Корбюзье не наследил. Давно это было: с дойчмарок на меня глядел суровый Гаусс, были сытные даже для Европы годы.
А с тех пор я видел много чужих открытий Германии, и для ровесников всё упиралось в войну.
И я сделал много очень интересных наблюдений – причём одно продуктивней другого. Я достаточно много читал европейской литературы о личной ответственности потомков нацистов – все они ужасно страдали, обнаружив, что дедушка носил не просто фельдграу, а чёрную форму (хотя это сочеталось).
И, как-то проживая тут, мы обсуждали со случайным другом наши личные отношения с немецкими женщинами. (Я-то что, у меня с войны все вернулись, а вот мой приятель крутил роман с немкой, а дедушку с бабушкой его сожгли вместе с хатой где-то в Белоруссии.)
Он очень от этого страдал, и мы решили, что наша историческая память обрезается именно по поколению дедушек-бабушек.
Мы занимались прикладным непрофессиональным психоанализом и выяснили, что, если бы его родственников точно таким же способом упромыслили наполеоновские солдаты, но – на сто пятьдесят лет раньше, это ничем не помешало бы ему спать с француженкой.
Но вряд ли эти рассуждения были бы близки рабу шопинга.
Так думал я, бредя в гостиницу, но потом волевым усилием выключил эту ненависть, потому что она была ещё глупее, чем жизнь этих людей.
Я шёл по городу и видел сквозь стекло коммунальной прачечной, как спят одни старухи и переговариваются другие, как там уже за другими окошками, толстыми и круглыми, падает, словно снег, бельё, крутится и снова падает – косо и быстро, как снег.
Я приехал на Дунай и обнаружил, что там всё набухло и стало влажным. Такое впечатление, что сентябрь в Будапеште не дождил, а парил. В воздухе, как водяная взвесь, висели неформализованные желания. Те, что производит человек, что не может решить, что хочет делать сегодня вечером. Оттого он совершает суетливые несамостоятельные поступки. Несамостоятельные они потому, что ты ждёшь от других людей, чтобы они приняли решение за тебя.