Но вот ты отвернулся на мгновение, а возвратившись взглядом к Федоровским рукам, замечаешь вдруг, что все не так, что рисунок дерева, вскрытый резцом, изменился и, повинуясь ему, изменились линии трубки.
И вот в руках мастера «чашка», пока без мундштука, без тысячи мундштуков, которые можно сделать и из которых лишь один сделает «чашку» – той самой трубкой…
Мы возвращаемся из мастерской. Дома ждет Нина Сергеевна, ждут друзья, которые годятся ему в сыновья и внуки… Беседы о дереве, о трубках, о тех, кто их курил. О литературе, жизни, мастерстве…
Провожаю его до Капеллы. Потом расстаемся. Я ухожу и, оглядываясь, долго еще вижу улыбающегося, очень немолодого человека, стоящего на раскисшей мостовой под ленинградским моросящим снегом и приветливо машущего на прощание палкой, которую завтра у него кто-нибудь попросит, и он отдаст, потому что не жалко.
P. S. Куратор меня не обманул: с книгой «Искусство игры на бильярде» и синим мелком я пришел в условленное место (не могу раскрыть явку). Мы поздоровались и обменялись пакетами, не проверяя (в таких делах…).
Дома я раскрыл конверт. Там лежала другая кассета.
Все романсы были аккуратно скопированы, вместо текста
Федорова на пленке плескалась музычка.
– Ах, ё. т. м., Алексей Борисович!
Что же это за власть
такая…
Вспоминая Собакина: «Если у тебя упал фантик или вилка, подними сам, не то они будут лежать до светлого будущего, пока искусственный интеллект не сообразит всё убрать.
Если у него хватит мозгов».
В плоском городе Небит-Даг с тусклыми улицами, проложенными среди домов с плоскими крышами, преодолевая приступ одиночества, тоже по молодости плоского, я пошел в кино (не помню, какое, но все равно из другой, якобы рельефной жизни).
Когда сеанс закончился, я, словно кем-то оброненный в это пустынное место, где никто меня не знал и не ждал, пошел один к бедной гостинице в жалобный номер с двумя панцирными сетками на узких кроватях и молчащим репродуктором на крашеной белилами стене, меня охватила тоска безысходности, настолько сильная, что с той поры я один в кино не хожу, опасаясь вновь пережить состояние своей никчемности в пустом и безразличном мире.
Я тогда мало что умел в профессии, был честно женат и не подозревал, что жизнь предложит немало моментов, когда ты будешь оставаться один на один с собой, и никто, как говорил Собакин, не поднимет то, что ты уронил, тем более тебя. Шла вторая или третья неделя первой газетной практики, на которую я без приглашения и направления приехал в лучшую тогда газету, которая, как и нынешняя, называлась «Комсомольская правда».
В двадцать шесть лет мною не было опубликовано ни одной строки, и выручить могли только, как скажет потом мой друг, великий журналист Ярослав Голованов, хорошие манеры, обаяние (добавлю от себя) и американский псевдотвидовый пиджак без подкладки, купленный за двадцать пять рублей на втором этаже комиссионки на Невском, напротив улицы Марата. Этот пиджак очаровал уверенную в своей репортерской исключительности женщину постарше меня с красивыми ногами, которая, буквально взяв меня за руку, отвела к главному редактору. На него модный американский пиджак без подкладки произвел не лучшее впечатление. Еще один пижон и бездельник с лицом кормленого ребенка (как потом опишет «хлопобуда» Юрия Михайловича Ростовцева мой друг Владимир Орлов в «Альтисте Данилове»).
– Боря! – сказала главный репортер Таня. – Он снимает и пишет, и чемпион по плаванию.