Витя Жаворонков был настроен по-боевому. Володенька был для него старшим товарищем, пока разницу в возрасте он ощущал слишком сильно, а потому все, о чем они с Володенькой говорили, всегда его вдохновляло и будоражило. Вот и на этот раз он готов был немедленно приступить к книжкам по вегетарианству, но тут же честно признался, что не собирается отказываться от мяса. «Видите ли, это традиционная еда, зачем бы мне нужно было ломать наши вековые устои, – говорил Жаворонков, стараясь нарочно понизить голос, чтобы его слова звучали более взросло. – Достаточно уже и того, что мы изучаем новый язык. И не просто изучаем, а развиваем его, ведь в него, как в любой другой язык, будут приходить неологизмы, и нам следовало бы внимательно заносить все новое в словари, чтобы эсперанто не отставал от нас и нашего времени». Он помолчал, и тут же добавил: – А нам, будущим инженерам, вообще надо поменьше думать о том, чтобы что-то ломать. И побольше – о том, чтобы что-то строить».

Володенька улыбнулся. Вите была свойственна эта занятная риторика. Самому Володе не удавалось по поводу и без повода выдавать сентенции, которые сейчас же можно было бы записать и повесить в рамку на стену.

«Однако в этой идее есть разумное зерно», – возразил Володенька, надеясь еще увлечь своего юного друга. Если бы Жаворонков отказался от поедания плоти, они могли бы вместе отправиться в вегетарианскую столовую, вероятно, там было бы интересное общество. А еще в Москве наверняка есть клубы вегетарианцев, и там ничуть не менее интересно, чем в Обществе эсперантистов… Он убеждал друга, стоя перед ним, слегка склонившись к нему, по привычке, которая бывает у высоких людей, и внезапно ощутил, что на краю его зрения, там, где заканчивается глаз и начинается висок, где пульсация достигает невиданных масштабов и сердце соединяется с разумом, мелькнуло что-то сапфировое, с перламутровым отливом, то ли перо, то ли крылышко заморской бабочки… На этот раз он повернулся и увидел, что к ним, вернее, прямо к нему летит быстрым шагом высокая бледная девушка в синем атласном платье, и сразу понял, что знает ее.

Должно быть, у нее было точно такое же чувство. Встретившись с ним взглядом, она резко остановилась. Жаворонков, наблюдая за Володенькой и за девушкой в синем, усмехнулся. Он слегка отодвинул своего друга локтем и, выйдя вперед, гордясь своей взрослостью и демократизмом Общества эсперантистов, провозгласил: «Позвольте представить, Фаина Яковлевна Южелевская. А это – Владимир Андреевич Оттесен».

«Можно просто Фаина», – улыбнулась она, протягивая руку Володеньке. Он неловко пожал ее и тут же смутился: может быть, надо было поцеловать? Глупости, они же в Обществе эсперантистов, а не в дамском салоне!

«Можно просто Владимир», – промямлил он и опустил глаза.

7

Он так долго шел ко мне – и, наконец пришел. Он настолько близко, что я могу в подробностях разглядеть его суровое лицо, его изогнутые брови. У его сына, моего деда (не того, что любил гречку, а другого деда), брови были короткими и взъерошенными. У расстрелянного Оттесена брови интересные, длинные, чувственные. Но лицо сухое, словно бы обветренное, словно бы покрытое льдом. Норвеги не сдаются, уверена, он до последнего не признавал свою вину.

Вместе с его желанием высказаться, выплеснуться, сгуститься из растворенных миллионов частиц, собраться в гору, стать ее заснеженной вершиной, ощутить на себе ледяной воздух Вселенной, почувствовать и обжигающий холод молочных рек, изливающихся на него сверху, и теплые ароматы долины, раскинувшейся у подножья, долины, полной жизни и новых красок, – вместе со всем этим приходит чувство свободы. Но это чувство принадлежит уже мне. Та самая подростковая свобода, которую так жаждал мой необузданный глупый рот. Я хочу говорить обо всем на свете, и чем публичнее эти разговоры, тем лучше.

Ведь публика и впрямь пьянит, особенно такая. Тускло освещенный концертный зал набит битком, эти люди пришли горевать и праздновать, они отдают записки стоящему на сцене молодому человеку. Народу здесь слишком много, больше, чем в театре, но меньше, чем на стадионе. Молодой человек создает огромный архив репрессированных, и ему нужны имена и живые свидетельства, чтобы хотя бы с чего-то начать.

Ощущение общности? Да, пожалуй. А еще приятное чувство безопасности, такое новое и пьянящее, мы все здесь можем говорить то, о чем так много лет никто не мог говорить. Но в то же время каждый так поглощен своей семейной историей, в таком волнении пишет на листке бумаги имя, которое, вопреки всему, не было предано забвению, что не видит своих соседей по ряду, не слышит их сбивчивый шепот, вздохи и всхлипывания. Публика – единое целое, в котором каждый сам оказался по себе. И все же, отныне эти имена оживут в архиве, все будут записаны и сданы и обретут новую жизнь – в анналах «Мемориала»1.

Перейти на страницу:

Все книги серии Exclusive Prose

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже