В Орликовом, как всегда, чуть ли не круглые сутки сновал народ. Галдели дети, куда-то спешили женщины, важно вышагивали мужчины. Ни на одном лице он не видел ничего выдающегося. Извечное мельтешение букашек по своим мелким делам. Некоторые букашки, наступив на головы других, становились главнее. Он был рожден именно для такой жизни, но судьба сделала глупый кульбит, и теперь он будет всего лишь букашкой. Не такой, конечно, как эти, поумнее. Но просто букашкой. Другим полагались машина, хороший костюм и красивая женщина, которая к ним спешила. Именно красивая, а не обычная рабочая неряха, от которой несло квашеной капустой, потом и гуталином.
Он присел на скамью, прикрыл папиросу рукой от ветра и прикурил. Сплюнул, затянувшись. Совсем не Philip Morris и не кубинские сигары. Бросил взгляд на часы, скривился. Обеденный перерыв подходил к концу. Мимо него шли женщины. Мысли о них взволновали. После Любочки у него никого не было, а воспоминания о ней, как всегда, заставили его заерзать на скамейке. И в этот самый момент мимо медленно прошли очень красивые ноги. Пожалуй, длиннее, чем у Любы. Вот бы снять эти узкие туфли с тонких щиколоток, расположить их так же, как делала молоденькая секретарша, и…
Ноги в туфлях замерли у дальнего края скамейки. Женщина задумчиво посмотрела на часы, мельком улыбнулась ему и аккуратно присела на краешек. Стараясь не елозить и не глазеть на нее, он отметил, что красивы не только щиколотки, туго обтянутые капроном: узкая бежевая юбка подчеркивала пышные бедра и узкую талию, а грудь свободно двигалась, не стояла колом, как в простых атласных бюстгальтерах. Да, именно таких женщин он лишился!
Сглотнув слюну, он потянулся за новой сигаретой. Ботинки все в пыли и следах старой грязи, на брючине жирное пятно, из рубахи торчат нитки. Да, ну и потрепала его жизнь!
Он отвернулся, чтобы не позориться перед красоткой. Краем глаза отметил, что женщина достала книгу. «Ждет мужа или высокопоставленного любовника у работы, – подумалось ему. – Пришла раньше. Интересно, кто он? Может, тот, кто обошел меня?»
Пока он смолил, к скамейке подошла мамаша с ребенком и спросила женщину о чем-то. Та ласково ответила, достала из сумочки карту, открыла на нужном месте и пошла с мамашей, показывая путь. Он безотрывно смотрел на пышный зад, нежно колыхавшийся при ходьбе. Она показала путь, попрощалась с матерью и ребенком и встала на другом конце сквера, посматривая на часы.
Может, любовник не придет и у него есть шанс? Он продвинулся по скамейке. Книга. Она оставила книгу.
Он никогда не видел такого женского лица. Точнее, женщины никогда не смотрели на него так. Сверху вниз, но не унижая, а будто присваивая. Кровь от такого взгляда приливала к щекам и ниже.
И пахло от нее завораживающе, французскими духами. Их аромат ни на что не похож. Пахло розой, кажется, горьковатым нарциссом и чем-то еще, незнакомым, волнующим.
Марьяна милостиво приняла забытую книгу и велела обязательно зайти к ней завтра вечером на проспект Калинина. Только дурак мог ослушаться.
– Я буду звать тебя Боб, – произнесла она низким голосом, и он обрадовался.
Подчинился ей. Вся его тоска, одиночество, неприкаянность, неудачи – все просто утонуло в этих глазах.
Марьяна жила в двушке на проспекте Калинина. Уже одно название улицы обещало волнующее знакомство. В девятнадцатом веке здесь жили и бывали Пушкин, Гоголь, Чехов, Блок. В двадцатом на проспекте Калинина соседствовали старые московские интеллигенты и высокопоставленные чиновники. Дом Марьяны населяли сплошь чиновники.
Как он дошел – не помнил. Помнил только, что дважды хотел развернуться. Но вспоминал взгляд Марьяны и продолжал путь. Не хотел разочаровать.
Разница между прошлой, «той» и настоящей, убогой «этой» жизнью делала его другим. Кем? Сначала он и сам не понимал, но встреча с Марьяной оконтурила его состояние. Потом – желания.
Все случилось сразу. Без долгих разговоров. Оттого казалось, что она – награда за все годы страданий, что он ее заслужил. Нет, не как хорошую жену, а как свое сокровенное личное счастье.
Когда она медленно расстегивала на себе одежду, глядя ему в глаза, его боль становилась сладкой, а унижение возбуждало. Когда она садилась в кресло голая, закидывала ноги на подлокотники и прижимала его лицо, губы к себе, там, внизу – он улетал куда-то, он был счастлив до истерики. Она долго не давала ему входить в себя, но это только усиливало счастье. Подчинение становилось полным.
Проспект блестел, будто только что созданный. Он помнил это место с детства. Вот тут, на Собачьей площадке, был музыкальный техникум Гнесиных, а до того, как говорил отец, Музей сороковых годов XIX века и что-то про Герцена. Собачью площадку, где четыреста лет назад были псарни Ивана Грозного, снесли с десяток лет назад. Да здесь в половине домов бывал тот же Пушкин.
И все же он не жалел старых зданий, хотя и помнил их. Пусть. Не его же дом. А в ценность для истории он не верил.