– Ну, держитесь, христианские младенцы – сейчас я выпью всю вашу кровь!..
Ослепленный бахромой на глазах, расставив руки, кривя страшную рожу, рыча, я бросался за ними во все стороны сразу – преследуя то одного, то другого, то третьего, и эта переменчивость в направлениях атаки не позволяла никого схватить.
Дети были в восторге, они орали и с хохотом разбегались в разные стороны. Возможно, это были те самые дети, что сидели в тот день в переулке вокруг крысы, но ручаться не могу – бахрома мешала видеть. Наконец удалось схватить кого-то за рукав.
– Вот чью кровь я сейчас добавлю себе в мацу! – грозно закричал я, содрал с головы шарф… и тут оказалось, что кровь этого человека я добавлять в мацу, скорее всего, не буду. Передо мною стоял Тео.
– Здравствуйте, доктор… – тихо сказал он. – Простите меня за ту сцену в парке… Я был не в себе.
– Пойдемте в кабинет… – сказал я.
Его ватная походка, опущенная голова, старательное избегание встречи со мной взглядом, а до этого – еле слышный тихий голос, должны были обозначать его безмерное чувство вины и неловкости за тот день в парке, когда он помешал мне спокойно отведать воду с лимоном.
При входе в квартиру Тео покосился на шестиконечную звезду, нарисованную на моей двери.
– Может, вам стоит стереть это? – тихо спросил он.
– Да, может быть… – согласился я.
И, подумав, добавил:
– Знаете, я могу, конечно, стереть… Но не думаю, что это будет иметь значение.
Я сам не понимаю, почему так ответил. Вопрос – стоит ли мне стереть эту звезду – должен был бы стоять передо мной иначе: «Какого черта я уже второй день не стираю эту звезду?»
Тео продолжал сидеть в кресле для пациентов, и к этому моменту он уже раз десять извинился за сцену в парке и раз двадцать пространно объяснил, что был не в себе, нисколько себя не контролировал, ничего теперь не помнит и поэтому был бы мне очень признателен, если бы я воспринял ту ситуацию так, будто это не он, а кто-то другой. Этот другой в тот день и сбил с меня очки и шляпу.
Я, разумеется, встретил в парке именно Тео, а вовсе не кого-то другого. Но чтобы лучше понять мои последующие действия, надо учитывать, что я уж никак не меньше пятнадцати минут находился у Тео в заложниках: самым немилосердным образом он продолжал свои бесконечные извинения, и я не меньше его страдал от его чувства вины.
Очень хотелось свободы, и я покорно признал, что это был не Тео, а кто-то другой. Извинения Тео сразу же прекратились, и каждый получил то, что хотел: я – свободу, а он – новое право хамить.
В возникшей тишине уместно было бы поговорить с Тео о его готовности перенести ответственность за то, что произошло в гостинице, на кого-то другого – например, на меня. Я ведь не был полицейским, не врывался в его комнату, не наставлял его на грешный путь возлежания с мужчиной. В отличие от его отца я не указывал Тео, как ему жить, – всего лишь предложил прислушаться к тому, чего он хочет в действительности. Но в парке получил по башке именно я.
Думаю, причина переноса ответственности была в следующем. Тео многие годы воспитывался в несамостоятельности, в страхе, неверии в свои силы, в осознании своей ничтожности. Пережив вторжение юных эсэсовцев, он осознал полную неспособность выжить в этом страшном мире.
В отчаянии Тео мысленно обвинил в своем бессилии отца – именно тот многие годы держал сына в клетке, защищал от опасностей, не давал принимать самостоятельных решений, не давал видеть их последствий, мешал становиться осторожным и мудрым.
Всесильный отец Тео сам был осторожным и мудрым – вместо Тео. Он сам увлеченно защищал сына от всех ужасов мира и был вполне доволен своей ролью. Однако в критическую минуту он не оказался рядом – не ворвался в номер гостиницы вслед за маленькими злобными юнцами, не прогнал их, не защитил сына.
Они ведь сразу ушли бы – отец мог показать свое волшебное удостоверение, наплести про секретную агентурную работу, которую здесь ведет его сын по особому заданию фюрера. Но отец в эту важную минуту почему-то был где-то в далеком Берлине…
«Предательство» отца вызвало гнев Тео, но гневаться на Ульриха было слишком опасно: Тео жил с ним под одной крышей, зависел от его настроения, денег, возможностей и связей. Вдобавок Ульрих был физически силен и немилосердно требовал от Тео участвовать с ним в боксерских тренировочных поединках: Тео знал силу отцовской боксерской перчатки – она могла легко отбить желание гневаться.
Итак, после многих лет жизни под пристальным и строгим взглядом опытного, авторитетного и не иссякающего источника мудрых указаний, Тео оказался в ситуации, когда этот источник вдруг разделился надвое: одна его часть осталась там, где и была, – в домашнем кабинете отца, а вторая возникла в кабинете некоего доктора Циммерманна.
Я, правда, был достаточно мягок, но мягкость дополнялась отцовской строгостью до сих пор не снятого со стены бородатого Вильгельма Вундта, а также пугающей старой тетрадью, в которую за Тео записывается каждое его неосторожное слово.