Любое переселение кочевников должно быть организовано четко и гибко, как военный поход. Позади – иссохшая трава. Впереди – дороги, и они могут быть засыпаны снегом.
Большинство кочевников называют себя хозяевами пути (по-арабски «иль-рах» – «путь»), но на деле они лишь заявляют о своих сезонных правах на выпас скота. Так время и пространство растворяются друг в друге: месяц и часть дороги делаются синонимами.
Но для кочевника (в отличие от охотника) миграция – не его личное дело. Это организованное сопровождение скотины – животных, в которых инстинктивная способность переходить туда, где есть корм, давно притуплена одомашниванием. Перегон скота требует навыков и сопряжен с риском. Подобно Иову, кочевник может разориться всего за один сезон: эта участь постигла и номадов в Сахеле, и животноводческие компании в Вайоминге в «великую белую зиму» 1886/87 года.
В неблагоприятную пору искушение кочевника отбиться от выбранного пути неодолимо; но там его поджидает армия с автоматами.
– Теперь на смену львам и волкам пришла армия, – говорил старый хан, мой друг.
Глагол
Кочевниками, известными Гомеру, были гиппомолги («доящие кобылиц»)[92] – скифы, скитавшиеся на повозках по степям нынешней Южной России. Этот народ погребал своих вождей вместе с лошадьми и золотыми сокровищами, а над могилами сооружал земляные курганы.
Однако определить, где же именно истоки кочевой жизни, очень трудно.
Мадам Дитерлен, старая африканистка, угощала меня кофе в своем трейлере у края скалы догонов. Я спросил, какие следы жизни бороро или пёль – сахельских скотоводов – увидел бы археолог после того, как они сняли лагерь.
Она на минуту задумалась, а потом ответила:
– Они разбрасывают пепел от своих костров. Впрочем, нет – ваш археолог их не нашел бы. А вот женщины плетут из стеблей травы маленькие веночки и подвешивают к веткам дерева, под которым отдыхают.
Макс Вебер, прослеживая происхождение современного капитализма, возводит его к тем кальвинистам, которые, вопреки притче о верблюде и игольном ушке, провозглашали доктрину справедливого вознаграждения за труд. Однако само представление о перемещении и о возрастании «живого богатства» имеет историю столь же давнюю, что и само скотоводство. Одомашненные животные, как и деньги, имели свободное обращение, и английское слово
Мы подходили к Персеполю в дождь. Кашкайцы промокли насквозь и казались счастливыми, животные тоже вымокли; когда дождь прекратился, кочевники стряхнули воду с накидок и танцующей походкой зашагали дальше. Мы прошли мимо плодового сада, обнесенного глиняной стеной. После дождя в воздухе сильно пахло флердоранжем.
Рядом со мной шагал юноша. Он обменялся быстрым взглядом с девушкой, ехавшей позади матери на верблюде, но верблюд шел быстрее нас.
Не доходя пяти километров до Персеполя, мы поравнялись с какими-то огромными куполообразными шатрами, которые возводили рабочие: сюда Шах-ин-Шах позвал всякий монарший сброд на свою июньскую коронацию. Шатры были разработаны фирмой французских декораторов «Янсен».
Долетали крики на французском.
Я пытался разговорить юношу-кашкайца, чтобы он сказал хоть что-нибудь про эти шатры или хотя бы поглядел на них. Но он лишь пожал плечами и отвернулся; мы продолжали идти к Персеполю.
Проходя по этому городу, я смотрел на желобчатые колонны, на портики, на львов, быков и грифонов; на гладкую, почти металлическую отделку камня, на бесконечные строки надписей, из которых так и перла мания величия: «Я… я… я… царь… царь… сжег… убил… пленил…»
Мои симпатии были на стороне Александра, который сжег этот город.