Из Успенского собора он, в короне, со скипетром и державным яблоком, поддерживаемый под руки Пушкиным и Басмановым и предшествуемый своей матерью, вышел на площадь. Под неистовые крики толпы, ошеломляющий колокольный звон и пушечную пальбу прошёл по дорожке, устланной золототканой персидской материей – алтабасом, в противоположную церковь – Архангельский собор – для поклонения могилам предков, а через несколько минут проследовал оттуда по наружной лестнице во дворец. С последней лестничной площадки царь и его мать трижды поклонились народу и молча удалились в покои. А толпа москвичей немедленно бросилась к опустевшей лестнице и в несколько минут разорвала в кусочки многоценную персидскую ткань, унося лоскутки себе на память.

В Большом дворце начался пир, затмивший по своему великолепию всё дотоле виденное в Москве. Обед для тысячи гостей был накрыт в нескольких десятках больших комнат. Царь и его мать сидели в старинной итальянской зале – Грановитой палате – на золотых тронах, окружённые патриархом, знатнейшими князьями и архиереями. В своё время родовитость исконных князей чтилась в этом собрании больше всего, и бояре чуть пониже родом сюда уже не допускались – обедали в других палатах, а потому дерзким и даже обидным противоречием выглядели тут заметные фигуры польских панов с иезуитом во главе, а также трёх знакомых нам казацких атаманов, сидевших, правда, на последних местах, но выделявшихся украинской одеждой и дорогими кинжалами, привешенными у поясов. Вся палата смотрела с нескрываемым удивлением, как они, наравне с князьями, подходили к государевой руке, принося поздравления. Отец Черниковский подошёл последним и, не удовольствовавшись одним целованием царской руки, произнёс, стоя перед троном, приветственную речь на польском языке. Это было так странно и необычно, вносило такой разлад в древнее московско-царское торжество, что бояре переглядывались, вставали, ёрзали на местах, а князь Рубец-Мосальский громко, неодобрительно кашлянул. Но ещё страннее было то, что царь самолично стал отвечать на эту речь, и также на польском языке, – все встали и слушали его в глубоком молчании, а потом он сам же кратко перевёл и приветствие и свой ответ для общего понимания. Конечно, переводом речей мог бы заняться и Пушкин, но Димитрий сделал это не случайно: дело в том, что Черниковский в своём слове назвал его «сыном его святейшества – папы римского – и другом католической церкви» (как звали униатов), и царь побоялся, что Гаврила Иваныч, в точности переведя всё это, создаст разоблачающее затруднение, на которое, вероятно, и рассчитывал хитрый иезуит. Сам же он в переводе польской речи называл себя «другом папы и не врагом католиков». Никто, кроме Пушкина, этого не разобрал, а этот боярин, сидевший за столом на первом месте от царя, сказал ему тихо: «Вельми прекрасно, государь!»

После провозглашённого протодьяконом многолетия и благословенья стола патриархом пир начался тостами за царя и его матушку. Дивясь всему виденному и слышанному, бояре молча ели на золотых тарелках необыкновенные кушанья, бог знает из чего приготовленные, запивали столетним вином из драгоценных кубков. Перед каждым из них лежали золочёные вилка и ножик, шёлковая салфетка, с которыми обедающие не знали что делать. Ни одной женщины не было за громадным столом: царские родственницы обычно в этих случаях помещались в так называемом «тайнике» – комнате, устроенной выше Грановитой палаты и выходившей в последнюю длинным окном под потолком: через это окно из тайника удобно было наблюдать происходящее в палате и слушать речи, не привлекая внимания сидевших внизу. Никто не смотрел на это отверстие, но вдруг оттуда, нарушая священнодейственное молчание, раздалась громкая польская музыка – играл целый духовой оркестр и, после какого-то торжественного гимна, исполнил военный марш, а затем плясовую песню. Это было уже совсем невыносимо для боярских ушей, но заявлять чем-либо о неудовольствии они не могли и лишь во много глаз с тоскою посматривали на патриарха, как бы прося вмешательства и защиты. Владыка Игнатий, сидевший неподалеку от царя, видел эти взоры, понимал их и сам страдал ужасно, но не знал, что предпринять, и только растерянно крестился. Наконец он все-таки решился сказать.

«Государь, помилосердуй! Безбожно сё!» – начал патриарх. Но в эту минуту музыканты грянули в трубы, и никто, кроме двух соседей, не слышал его слов. Продолжать Игнатий не решился – он был ставленник царя Дмитрея, вытянутый его милостью из захолустной Рязани и всего лишь неделю тому назад возведённый в свой великий сан. В душевном беспокойстве владыка сделал знак Пушкину, призывая его к себе, а когда тот подошёл, весёлый и радостный, не смог сказать ему, что хотел, и в замешательстве произнес:

– Что же, Гаврила Иваныч, государь не посылает кушаний боярам со своего стола?

– Пора, владыко, отойти от сей старинки, когда царь, отведавши яства, посылал его князьям, – в христианских странах таки объедки только холопам дают.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги