Пытки начались с расчетливой жестокости, но не для наказания, а для слома воли и выбивания правды. Раскаленные иглы под ногти: Палач вонзил докрасна раскаленную иглу под ноготь большого пальца. Раздалось шипение, запахло паленой костью. Ешка не закричал. Он зарычал. Глухо, по-звериному. Его тело напряглось, как тетива, мелкие глазки сузились до щелочек, полных ненависти. Когда иглу ввели под следующий ноготь, он выругался сквозь стиснутые зубы, матерно, грязно – не от боли, а от ярости. Когда боль становилась невыносимой и он терял сознание, его приводили в чувство ушатом ледяной, грязной воды (смешанной с помоями для унижения). Он захлебывался, отплевывался, и в его просветлевшем на мгновение взгляде не было страха – только яростное желание вырваться и вцепиться в глотку палачу.
Щипцы: Рифленые губки, раскаленные добела, сжали его сосок, кожа мгновенно задымилась. Ешка взвыл, но не от боли как таковой, а от бессильной ярости. Когда палач сдирал лоскут кожи с плеча, Ешка сквозь хрип выкрикнул: — Кровь-то… слаще была! Ихняя! Девок! — Палач, потеряв обычную невозмутимость, ударил его по голове щипцами. Ешка рухнул, оглушенный, из разбитой брови текла струйка крови. Брат Бертольд неодобрительно посмотрел на палача. Его окатили водой снова. Он пришел в себя, плюнул кровавой слюной на сапог палачу и засмеялся – хриплым, безумным смехом. — Жги, тварь! Жги! Я их резал… как поросят! Жирных! Сочных! Кричали… как твои свинки!
Дыба: Его подняли на дыбу. Рычаг скрипел, суставы рук и плеч выворачивались с жутким хрустом. Ешка не стонал. Он скрежетал зубами, лицо исказилось гримасой нечеловеческого усилия и ненависти. Кровь пошла носом, стекая по подбородку. Когда сознание начало плыть, палач поднес к его носу тряпку, пропитанную нашатырем и уксусом. Едкая смесь ворвалась в легкие, вызывая дикий спазм. Ешка закашлялся, захлебнулся, но очнулся. Его глаза были красными от лопнувших сосудов, но взгляд все так же светился упрямым, злобным огнем. — Ванна… полная! — прохрипел он, пуская пузыри кровавой слюны. — Лезут… омолодиться! Агнешка… первая мурлыкала от удовольствия! Как резал!
— Признавайся в ереси! Поклонялся ли ты тем, кому служил? — завопил брат Бертольд, потрясая распятием перед его лицом.
Ешка собрал всю слюну, смешанную с кровью, и плюнул прямо на распятие и в лицо инквизитору. — Поклонялся! — прохрипел он, и в его голосе было не раскаяние, а кощунственное торжество. — Их силе! Их вечной молодости! Их жажде! Я лил… а они пили! Я резал… а они молодели! Лучше… чем молиться твоему трупу на палке!
Его тело было сломлено, но не дух. Каждое вырванное слово было не признанием раскаявшегося грешника, а злобным хвастовством палача, гордящегося своим ремеслом. Он не отрицал – он кичился. Его стойкость под пыткой была не стоицизмом праведника, а упрямством фанатика и садиста, для которого боль была лишь слабым эхом той власти над жизнью и смертью, которой он наслаждался в подвалах Тельвисов. Даже видавшие виды палачи смотрели на него с отвращением и каким-то первобытным страхом – перед абсолютной, немотивированной злобой, воплотившейся в этом сухом, жилистом человеке с глазами бешенной крысы. Он умирал под их руками не праведником, а неисправимым чудовищем, и его взгляд, устремленный куда-то в пространство, был полон не укора, а ностальгии по ваннам, полным теплой крови.
Брат Бертольд обменялся красноречивыми взглядами с другими монахами. Вердикт был предрешен. Голос инквизитора нараспев зазвучал под сводами:
— Во имя Господа нашего Иисуса Христа и Святой Матери Церкви, силой, данной нам Престолом Святого Петра… Обвиняемые признаны виновными в тягчайших преступлениях: ереси, пособничестве слугам Тьмы, сокрытии демонических существ, проведении мерзких ритуалов, отступничестве, ведовстве… Предаем их анафеме! Отлучаем от лона Церкви! Передаем светской власти для свершения правосудия – очищения огнем! Во искупление их скверны и в назидание всем! Anathema sit!
— Anathema sit! – хором, как погребальный звон, ответили монахи.
Аутодафе
Площадь перед Ланнским собором. Полдень, но серое небо делало день похожим на сумерки. Четыре столба, врытые в землю. Горы хвороста, пропитанного смолой, у их подножия. Толпа – море озверевших лиц, жаждущих зрелища. Пленных приволокли еле живых. Спасовского – истерично рыдающего, обмочившегося. Жужу – злобно выкрикивающую проклятия. Гошпу – безумно улыбавшуюся чему-то своему. Ешку – молчаливого, с окровавленными бинтами на руках, вытащили стражники, Он не мог мдти сам. Их привязали к столбам цепями.
Волков стоял на ступенях дворца, среди прочей знати. Его лицо – каменная маска. Он видел не грешников, а пешки, разменянные в чужой игре. Видел ужас в глазах Спасовского, безумие в глазах Гошпы, немую ненависть Жужи, нечеловеческое спокойствие Ешки. Агнес стояла рядом, закутанная в темный плащ, лицо скрыто капюшоном. Она не смотрела на костры. Она смотрела сквозь них, на восток, ее губы беззвучно шевелились.