Как характеризует прибывшего в Кишинёв поэта, только недавно закончившего Царскосельский Лицей, Кнут? «Курчавый низенький чиновник / Прославленный кутила и повеса / С горячими арапскими глазами / На некрасивом и живом лице». Дерзость кнутовского портрета предвосхищает «Прогулки с Пушкиным» Синявского – Терца. В глазах многих современников Пушкина (понимающих-то единицы!) он и впрямь в то время – только коллежский секретарь, чиновник 12-го класса из 14-ти возможных, согласно Табели о рангах. Александр Вельтман, прибывший в Бессарабию двумя годами ранее, был чиновником 8-го класса. Но в присутствии Пушкина, в глазах Кнута, даже холм, на котором гордо высился дом наместника, выглядит «жалким». Пушкин у Кнута – жизнь, энергия, страсть. Они – источники творчества, поэзии. Пушкин – это русский художественный мир, русское начало, заполняющее пространство. На таком «пушкинском» фоне и происходит «простой обряд еврейских похорон».
Однако обратимся к картине похорон. Она лишена внешнего эстетического благообразия. Первым возникает образ мёртвого еврея, «Обглоданного жизнью человека, / Обглоданного, видимо, настолько, / Что после нечем было поживиться / Худым червям еврейского кладбища». «Обглоданность» – это и экспрессивная метафора, и обобщённый знак трагической еврейской судьбы. Похоронная процессия – «кучка мане-кацовских евреев, / зеленовато-жёлтых и глазатых». Мане-Кац, известный еврейский художник, родившийся и обучавшийся в Киеве, окончательно переселился в Париж одновременно с Кнутом. В 1928 году в Париже проходила выставка его работ, изображавших повседневный быт евреев изгнания. Кнут через пластические образы Мане-Каца подчеркнул в своём стихотворении типичность кишинёвских евреев. Его обобщённый портрет похоронной процессии поначалу подчёркнуто антиэстетичен:
При этом профанное, обыденно-земное сочетается у Кнута с сакральным. Задумайтесь, в какой ряд включает он священные книги, как тесно соседствуют у него святость и рок (судьба презренного еврея)! Неудивительно, что старики, сопровождающие усопшего, казалось бы, укоренённые в местечковом быте, преображаются на наших глазах.
В этом бесконечном шествии сквозь века и тысячелетия кишинёвские старики в траченных молью и плесенью лапсердаках трансформируются в предшественников – ветхозаветных мудрецов или, скорее, даже отождествляются с ними.
Центральной фигурой в этом панорамном шествии, несомненно, является женщина, идущая «за печальным чёрным грузом», её песнь – смысловой центр стихотворения. «Не видно было нам её лицо./ Но как прекрасен был высокий голос!» И главное, что «пел он – обо мне, / О нас, о всех, о суете, о прахе, / О старости, о горести, о страхе, / О жалости, тщете, недоуменьи, / О глазках умирающих детей». И вновь происходит переход за грань времени: реальная плакальщица, идущая за гробом мужа по пыльным улицам нижнего Кишинёва, вырастает в грандиозную фигуру, скорбящую «о нас, о всех». Она уподоблена старинным вопленицам, древнееврейским пророчицам и даже мифической Всеобщей Матери.
Кнут создал величественный образ еврейки, вырастающий из Ветхого Завета, она достойна его героев – родоначальников, патриархов, царей и судей иудейских. Поэт называет её:
В финале образ Пушкина, который своим явлением и присутствием осенял «простой обряд еврейских похорон», соединяется с образом «