После пожара я уже не мог играть комедию: огонь, дым, пожарные, сгоревший пластик на плечах моей возлюбленной, тяжкая печаль, скрытая за ее эйфорией, больше не могли быть предметом игры. Я смотрел, как мой сын бережно натягивает на ее плечи золотистую бумажную простыню, стараясь прикрыть ее кожу, усеянную комочками расплавленного целлофана и хлопьями сажи; так он хотел спрятать, убрать с глаз, не видеть, никогда больше не видеть эти стигматы — символ крушения его беззаботного детства, вылетевшего в трубу вместе с дымом. Он выказал в этом испытании удивительное хладнокровие и мужество, держался серьезно и сосредоточенно, когда полицейские допрашивали его мать, когда ее подвергли десяткам обследований в больнице. Он ни разу не дрогнул, и ни одна слеза не оросила его гордое и мудрое лицо. Единственным признаком его горя были судорожно сжатые кулачки, засунутые поглубже в карманы, но лицо неизменно оставалось серьезным и сосредоточенным, вот с таким выражением он и комментировал случившееся.
— Это черт знает что, пора найти какое-то решение, верно, Папа? Мы не должны позволять так с ней обходиться! Нужно дать хорошего пинка в задницу всем этим ученым коновалам! — заявил он, изобразив означенный пинок, когда узнал, что его мать будет госпитализирована.