Через вентиляцию? Ага, конечно! Тут и слова-то такого не знают…
— Так посмотри.
Бертран? Э-э-э… В смысле? Я резко обернулась и увидела его красно-рыжую башку в окне. Она с надеждой смотрела на меня.
— Ненавижу с капустой, — пояснил печально. — Давай махнёмся?
Я подбежала к окну, затем метнулась обратно, подтащила стол, сняла с него миску, положила на кровать, взобралась и выглянула.
Бертран висел на верёвке, которая уходила вверх.
— Ты откуда тут? Как?
— Пирожки, — ворчливо напомнил он.
Я чуть не выругалась. Слезла, разломила пирожок.
— С рыбой.
Глаза Бертрана вспыхнули радостью.
— Махнёмся?
— Сначала ответь.
— Ну… Дядя обожал меня под арест сажать, то за одно, то за другое. Такое вот тупое наказание за всякую ерунду. Со временем я расшатал решётку так, что она стала выниматься из пазов, притащил верёвку и всякое разное. Короче, обустроился. Моя камера в той же башне, что и твоя, только этажом выше.
— То есть, дядя всегда сажал тебя в одну и ту же камеру?
Бертран хмыкнул:
— Нет, конечно. Но в башне их всего две.
— То есть… Мою ты тоже обустроил?
— Ну конечно! Я ж не знал, куда меня посадят в следующий раз.
— И решётка…
— Ну да!
— Тогда — заходи. Мои пирожки — твои.
Бертран обрадовался, раздвинул прутья решётки и ногами вперёд соскользнул в окно.
— А верёвка? Стража её не заметит?
— Не. Они никогда не смотрят наверх.
Бертран с наслаждением запихнул пирожок в рот, закрыл глаза и зажмурился от удовольствия. Прожевав, вздохнул:
— Никто не готовит пирожки так вкусно, как Беляночка, тюремный повар. У неё лёгкая рука…
— Беляночка? У неё ещё сестра Розочка, да?
— Угу.
И он принялся за второй пирожок.
— Меня на закате казнят, — пожаловалась я. — По приказу Белоснежки.
Бертран дожевал.
— Чёрт, — похоже расстроился — досадно… Готов составить тебе компанию до вечера и… Скрасить последние часы.
Он вдруг хитро улыбнулся, притянул меня к себе с явным намерением целоваться. Я слегка ударила кулаком в его плечо:
— А спасти меня? Нет такого желания?
Кот растерялся. Видимо, подобная мысль в его голову не приходила.
— А как? Я, конечно, могу поговорить с Белоснежкой…
— Побег. Можно на твоей верёвке спуститься вниз…
— На закате, говоришь? Значит, будет светло. И как ты пройдёшь мимо стражи?
Я притворно вздохнула:
— Придётся, видимо, обращаться к Румпелю. В этом королевстве, кажется, только он способен на что-то…
Бертран нахмурился. Поморщился.
— Ты давно исповедовалась?
Священник в чёрной сутане и белой рубахе поверх неё — не рубахе, тунике? не знаю, как это правильно называется — вошёл в камеру, сбросил с плеч просторный серый плащ, встряхнул с него снег и посмотрел на женщину, лежащую на кровати.
— Милость Божия с нами, дочь моя. Поднимайтесь.
— Не-ет! — простонала несчастная и всхлипнула под одеялом. — Простите, отец мой, но мне так стыдно от тьмы грехов моих, что я не могу смотреть на ваш светлый лик.
Голос был тонким, почти пищащим и исполненным жеманства.
— Хорошо, — падре вздохнул, поискал глазами куда повесить плащ, не нашёл. Положил на стол. — Покайтесь, дочь моя и…
Он притянул табурет к кровати, прочитал положенные молитвы на латыни, осенил себя крестным знамением и сел.
— Я никогда не исповедовалась прежде, отец мой, — всхлипнула женщина.
Она лежала, поджав ноги к груди, полностью накрытая одеялом.
— Что ж… Когда-то нужно начинать.
— Когда мне было семь лет, я украла кошелёк. Накупила на все деньги конфет. А потом раздавала их за поцелуи…
— Что ж… дети есть дети. Продолжай.
— Украла рыбу со стола, а когда кухарка пожаловалась и меня наказали, подложила ей в только что приготовленный кекс живую мышь…
Падре вздохнул.
— Майя, милая, мы так с тобой не успеем до заката. Оставь детские грехи. Бог простит их…
— Я не хочу умирать! — всхлипнула несчастная. — Падре, я не хочу умирать!
— Тебе нужно смириться, дочь моя. Мы все умрём рано или поздно. Продолжай.
— Мне было четырнадцать лет, когда я потеряла девственность… Но мне так стыдно, падре, пожалуйста, наклонитесь ниже, я вам на ухо расскажу…
— Не стоит, дочь моя. О блуде не стоит рассказывать подробнее.
— Но там не только блуд! Блуд это, в конце концов, такие мелочи… приятные…
Падре покраснел. С упрёком взглянул на одеяло.
— Нельзя так говорить, дочь моя! Грехи все ужасны…
Одеяло всхлипнуло.
— Я не могу произнести вслух то, что было потом. Мне ужасно стыдно, святой отец.
— Но мы здесь одни, тебя никто не услышит!
— А мухи?
Падре снова тяжело вздохнул. Наклонился… Под одеялом что-то горячо зашептали, и тонзура священника начала наливаться алым. Однако, прежде, чем она побагровела, одеяло внезапно взбрыкнуло, обхватило его за шею, повалило на кровать, забило рот…
— Простите, святой отец, — выдохнул тоже весь красный и взлохмаченный Бертран, садясь верхом на пытающегося вырваться священника и крепко связывая его руки верёвкой. — Последний мой грех: обман священника и непослушание властям. Каюсь.
— А одежду снять? — хмуро уточнила я, откинув полотняную завесу нужника и выходя в комнату.
— Тебе и плаща хватит. А красть у падре нехорошо.
— Какая разница: плащ украсть или сутану?
— Не кощунствуй!