К. часто говорил это, посматривая то на меня, то на товарища. В глубине души мне, конечно, хотелось пойти в Сусаки или ещё куда-нибудь. Но мой друг с неприступным видом (у него действительно был такой вид, который иначе как неприступным не назовёшь), зажав в зубах «Голден бэт», не обращал внимания на слова К. А иногда даже, опередив К., сам переходил в наступление.
– Революцию можно, пожалуй, назвать социальным очищением…
В июле следующего года он поступил в шестой колледж в городе Окаяма. Полгода после этого были для него самыми счастливыми. Он часто писал мне письма, в которых подробно рассказывал о своей жизни. (В этих письмах он обычно перечислял названия прочитанных книг по социальным наукам.) И всё-таки мне его очень не хватало. Каждый раз, встречаясь с К., я всегда говорил о нём. И К. тоже, хотя не столько потому, что видел в нём приятеля, сколько потому, что питал к нему чисто научный интерес.
– Мне кажется, он навсегда останется ребёнком. Но всё равно в нём никогда не проснётся гомоэротизм, как это бывает у красавцев-юношей. Как ты думаешь, в чём причина этого?
К. не раз задавал мне этот вопрос в нашем общежитии, стоя спиной к окну и ловко пуская дым кольцами.
Не прошло и года после поступления в шестой колледж, как он заболел и вынужден был вернуться в дом дяди. Болезнь его называлась туберкулёзом почек. Иногда я, захватив с собой печенье, приходил навестить его. И каждый раз он, сидя на постели и обняв худые колени, вопреки ожиданиям, оживлённо разговаривал со мной. Но я не мог оторвать глаз от ночного горшка, стоявшего в углу комнаты.
– Со здоровьем у меня никуда не годится. Да, тюрьму мне не вынести.
Говоря это, он горько улыбался.
– Вот, например, Бакунин, даже на фотографии видно, какой он здоровый.
И всё-таки нельзя сказать, что он совсем лишён был радости. Такой радостью для него была удивительно чистая любовь к дочери дяди. Он ни разу не говорил мне о своей любви. Но однажды под вечер, в пасмурный весенний день, неожиданно признался мне, что любит. Неожиданно? Нет, совсем не неожиданно. С тех пор как я впервые увидел его двоюродную сестру, я – это свойственно любому юноше – ждал, что он расскажет мне о своей любви.
– Миё-тян со своим классом уехала в Одавару, а я невзначай заглянул в её дневник…
Мне хотелось саркастически улыбнуться на его «невзначай». Но я, естественно, промолчал и ждал, что он скажет дальше.
– Там написано об одном студенте, с которым она познакомилась в электричке.
– Ну и?..
– Ну и я думаю, что, может быть, стоит предостеречь Миё-тян…
У меня вдруг сорвалось с языка:
– Ты не находишь, что противоречишь себе? Ты можешь любить Миё-тян, но считаешь, что она не имеет права никого любить, – это нелогично. Конечно, если учитывать твоё состояние, но это уже другой вопрос.
Мои слова ему были явно неприятны. Но он промолчал. Потом, о чём же мы потом говорили? Помню только, что и мне самому стало неприятно. Я испытывал чувство, конечно, только потому, что заставил испытать неприятное чувство больного человека.
– Ну ладно, привет.
– Привет.
Он слегка кивнул мне и добавил с деланым весельем:
– Ты мне книжку почитать не принесёшь? Когда придёшь в следующий раз.
– Какую книгу?
– Хорошо бы жизнеописание гения или что-нибудь в этом роде.
– Может, принести «Жан-Кристофа»?
– Приноси любую, лишь бы повеселее.
Я вернулся в своё общежитие на улице Яёи в полной растерянности. В аудитории для самостоятельных занятий окна были разбиты, и там, к сожалению, было пусто. Я сел под тусклую лампу и стал повторять немецкую грамматику. И всё-таки я почувствовал зависть к нему – к нему, хотя и страдавшему от безответной любви, но всё же имевшему девушку, дочь дяди.
Примерно через полгода он решил поехать к морю, чтобы переменить климат. Вернее, это так называлось – «переменить климат», на самом же деле он уезжал, чтобы лечь в больницу. На зимние каникулы я поехал навестить его. Палата на втором этаже, в которой он лежал, была сумрачной, и там гулял сквозняк. Сидя в кровати, он был по-прежнему бодрым и весёлым. Но ни слова не говорил о литературе или социальных науках.
– Стоит мне взглянуть на ту пальму, как я начинаю её жалеть. Посмотри, как дрожат листья на её верхушке.
Листья на верхушке пальмы дотягивались почти до самого окна. И когда дерево раскачивалось, концы его узко нарезанных листьев нервно дрожали. Казалось, они и в самом деле воплощают какую-то свою тоску. Но я подумал о нём, в одиночестве запертом в больничной палате, и бодро ответил:
– Качается. Грустит о чём-то своём пальма на берегу моря…
– А дальше?
– Вот и всё.
– Неприятно почему-то.
Во время этого разговора я почувствовал, что у меня перехватило дыхание.
– Ты читал «Жан-Кристофа»?
– Да, читал немного, но…
– И не захотелось читать дальше?
– Слишком уж жизнерадостная эта книга.
Я снова постарался переменить тему, в которой легко было утонуть.
– Мне говорил К., что недавно он был у тебя.
– Да, приезжал и в тот же день вернулся в Токио. И всё рассказывал мне о случаях вивисекции.
– Неприятный он человек.
– Почему?
– Даже не могу объяснить почему…