Женщина прислушалась и отчуждённо улыбнулась:
– Простите, я вас оставлю на минутку.
Не успела она это сказать, как, громко шаркая комнатными туфлями, появилась с плачущим ребёнком на руках горничная, которая недавно была здесь. Тосико пристально посмотрела на ребёнка, высунувшего сморщенное в плаче личико из красивого шерстяного капора, – ребёнка с упитанным, здоровым личиком.
– Я пошла мыть окно, а он тут же проснулся.
– Очень вам благодарна.
Женщина неловко прижала к груди ребёнка.
Склонившись над ним, Тосико почувствовала острый запах молока.
– Ой-ой, какой толстенький.
С раскрасневшегося лица женщины не сходила счастливая улыбка. Это, разумеется, не означало, что она не сочувствует Тосико. Просто она не в силах была удержать рвущуюся наружу материнскую гордость.
Смоковницы и ивы в Юньцзяхуаюане, шелестя на лёгком послеполуденном ветерке, рассыпают в саду по траве и по земле блики света. Нет, не только по траве и земле. Рассыпают их и по натянутому между смоковницами голубому гамаку, так не гармонирующему с этим садом. И по телу полного мужчины в летних брюках и безрукавке, лежащему в гамаке.
Мужчина держит в руке зажжённую сигарету и смотрит на китайскую клетку, висящую на ветке смоковницы. В ней сидит не то рисовка, не то какая-то другая птичка. В бликах света она прыгает с жёрдочки на жёрдочку, изредка удивлённо поглядывая на мужчину. Мужчина то улыбается и берёт сигарету в зубы, то, будто обращаясь к человеку, говорит пичужке: «ну?» или «что тебе?».
Вместе с шелестом листвы до него доносится пряный запах травы. Один-единственный раз высоко в небо унёсся гудок парохода, и теперь не слышно ни звука. Пароход, видимо, уже уплыл. Уплыл, быть может, на восток по красновато-мутной Янцзы, оставляя блестящий след за кормой. На молу сидит человек, почти голый, и грызёт арбузную корку, наверно, нищий. Там же, наверно, дерутся между собой поросята, стараясь протиснуться к соскам растянувшейся на земле свиньи. Все эти мысли одолели уставшего наблюдать за птичкой мужчину, и он задремал.
– Послушай.
Мужчина открыл глаза. Возле гамака стояла Тосико, выглядевшая куда лучше, чем в то время, когда они жили в шанхайской гостинице. Стояла Тосико без малейших следов косметики на лице, на её волосах и на лёгком узорчатом кимоно тоже играли блики. Глядя на жену, мужчина, не церемонясь, сладко зевнул и сел в гамаке.
– Посмотри почту.
Смеясь одними глазами, Тосико протянула мужчине несколько писем. Затем вынула из-за пазухи маленький розовый конверт и показала мужчине.
– И мне пришло письмо.
Сидя в гамаке, мужчина прикусил зубами теперь уже короткую сигарету и стал небрежно просматривать письма. Тосико продолжала стоять, опустив глаза на листок бумаги, такой же розовый, как и конверт. Смоковницы и ивы в Юньцзяхуаюане, шелестя на лёгком послеполуденном ветерке, рассыпали блики света на этих двух пребывающих в мире людей. Лишь изредка доносился щебет рисовки. Мужчине на плечо села стрекочущая букашка, но тут же улетела…
После недолгого молчания Тосико, не поднимая глаз, неожиданно вскрикнула:
– Послушай, мне пишут, что соседский малыш тоже умер.
– Соседский? – Мужчина насторожился. – Что значит соседский?
– Говорю же, соседский. Помнишь, в шанхайской гостинице?
– А-а, тот самый ребёнок? Какая жалость!
– Таким здоровеньким выглядел…
– Чем же он заболел?
– Тоже простудился, пишут. Сначала думали, обычная простуда.
Тосико в возбуждении продолжала быстро читать письмо:
– «Когда мы поместили его в больницу, оказалось, что уже поздно…» Совсем как у нас, правда?.. «И уколы делали, и кислород давали, чего только не предпринимали…» Читать дальше?.. «А он только плакал и плакал. Плач его становился всё тише, и ночью, в одиннадцать часов пять минут, он перестал дышать. Можете представить себе моё отчаяние…»
– Какая жалость!
Мужчина снова стал укладываться в качающийся гамак. Он словно видел перед собой умершего ребёнка, слышал его последний, чуть слышный вздох. Когда-нибудь этот вздох снова превратится в плач. Плач здорового ребёнка, заглушающий шум дождя. Захваченный этим видением, мужчина слушал жену, которая читала письмо:
– «…моё отчаяние… Я вспомнила о нашей встрече, о том, что когда-то и вы пережили такое же… Не могу, не могу. Как ужасна жизнь!»
Тосико оторвала от письма грустные глаза и нервно сдвинула густые брови. Но после секундного молчания, увидев рисовку в клетке, радостно захлопала в ладоши:
– О-о, мне пришла в голову прекрасная мысль! Давай выпустим её на волю.
– Выпустить на волю? Птичку, которую ты так любишь?
– Да-да, не важно, что люблю. Это мы сделаем в память о том мальчике. В память о нём я сейчас же выпущу. Как обрадуется птичка… Только мне, наверно, не достать клетку. Сними, пожалуйста.
Подойдя к смоковнице, Тосико встала на цыпочки и, как могла, вытянула руку. Но не дотянулась до клетки. Рисовка неистово захлопала крыльями. Из кормушки посыпалось просо. Но мужчина лишь с интересом смотрел на Тосико. На её напрягшуюся шею и грудь, на стоявшие на носках ноги, с трудом сдерживающие тяжесть тела.
– Не достать. Нет, не достать.