В результате этого нашествия на столицу торжественная месса началась позже на два часа, наместник короля пришел в мрачнейшее расположение духа и отправил в тюрьму больше двадцати крестьян, а могильщикам Эсглейты и Эспорлеса пришлось здорово потрудиться. Единственным, кто выиграл от этой смуты, был сэн Бойет. Едва увидев, что дело принимает скверный оборот, он помчался к часовне Святой Екатерины, где и получил обещанный мешок золота – ведь бунт удался на славу и наглядно свидетельствовал о том, что возмущение среди добрых христиан, коими были крестьяне, было единодушным в отношении и евреев, и наместника короля.
Рафел Онофре Вальс де Вальс Старший, облаченный в монашескую рясу, покинул бордель за несколько мгновений до того, как колокола зазвонили, возвещая начало Te Deum. Хромоножка, правда, советовала ему с самого утра пойти помолиться в соседние часовни, но он все же предпочел спрятаться в кладовой, куда редко кто входил, нежели изображать молящегося монаха. К тому же, хотя вряд ли бы кто заподозрил коленопреклоненного клирика, сам он никогда не видел, чтобы какой-нибудь священнослужитель стоял на коленях в церкви более пяти минут. Юноша решил попозже выйти через ворота Святого Антония на дорогу, ведущую в Алкудию, чтобы оттуда уплыть в Алакант – если, конечно, ему удастся купить согласие капитана какого-нибудь судна. Рафел Онофре предпочитал уйти ближе к вечеру, а не при свете дня, ведь в сумерках его труднее будет узнать. Бунт крестьян, чьи крики и топот он слышал, когда они шли совсем рядом, был ему в каком-то смысле на руку. Вокруг улицы Оливар стражи почти что не осталось, поскольку большинство солдат алгутзира по-прежнему находились между Монтисьоном и Алмудайной, задерживая наиболее подозрительных и щедро награждая всех подряд тумаками.
Потому-то никто и не обратил внимания на монаха, который, смешавшись с толпой крестьян, срочно покидавших город, вышел через ворота Святого Антония. Чтобы не идти дальше вместе с попутчиками, возбуждая ненужные подозрения, он сказал тем, кто шел рядом и уже бросал на него косые взгляды, что пойдет вперед, ибо торопится поскорее исповедать умирающего, чьи родные за ним послали. Уставившись в землю, надвинув капюшон на самые глаза и засунув руки в карманы, Рафел Онофре быстро удалялся в темноте, воспроизводя как можно точнее характерную для монахов походку. Сутана, казалось, скроенная прямо по его фигуре («Ах, что за прелестный монашек!» — вскликнула с чувством Хромоножка, едва он примерил новый наряд), уже сама по себе была чем-то вроде охранной грамоты. Ни один из его преследователей не мог даже предположить, что сын раввина способен раздобыть эту одежду, а значит, никому в голову не придет искать его в таком обличье, если он сам не даст повода. Но при этом он презирал сам себя, скрывшись под нарядом, который отцу показался бы совершенно неприличным. Он убегал, воспользовавшись костюмом тех, кто больше всех ненавидел евреев, кто считал, что им самое место на костре. И потому Рафел Онофре боялся, как бы частица одежды, пусть и самая крошечная, не проникла в его поры и не заразила и его этой ненавистью, не заставила испытать к самому себе такое же отвращение, какое чувствовали к евреям монахи.