– Имеем, – бурчит мать, набираясь глухой злостью. – Да я не про то. Нам важно, говорить-то будет?
Врачиха отворачивается и смотрит в окно. За окном холмы, а на горизонте курчавятся кусты, темнеет лес. В такую жару лучше всего в лесу. Наверно, врачихе тоже хочется в лес.
– Не переживайте, – сухо откликается она. – В конце концов, девочка не глухонемая. Вот потом…
Она бросила искоса взгляд на Сильвию.
– Потом придется очень следить. Они ведь рано созревают. А голова как у пятилетних… Вот тогда будет трудно. А сейчас принимайте как есть. Вы еще не в самой плохой ситуации. Сколько парализованных детей…
– Сучка! – сказала мать, плотно закрыв дверь кабинета.
Лёля поднялась навстречу.
– Деньги-то взяла!
Мать никак не может успокоиться.
– Каждому паразиту давай… Как жить? Этот пьет, эта что бревно… Помощи ниоткуда никакой.
– И чего ты разошлась? – лениво говорит Лёля, трясясь в пыльном автобусе. – Сейчас время такое. Каждый спасается, как может.
Дома первым делом мать идет искать отца, зовет в соседнем дворе. Пронзительный голос слышен по всей округе.
Когда в доме Лёля, хочется быть только с ней. После недельного отсутствия она затевает то одно, то другое, и на все интересно смотреть. Сначала она почти голая загорает. Потом вытаскивает свои наряды, перемеривает всё подряд. Наконец выбрав, долго наряжается в узкое платье из «мокрого шелка», на которое мать почему-то плюется. Смешно причесывается, намазав голову какой-то кашей из тюбика, отчего волосы выглядят как приклеенные. Дольше всего она красится, а когда солнце прячется за заборы, уходит через дорогу к подружке Маринке, с которой вместе они ездят по деревням «ловить дискотеку».
К ужину появляется шатающийся и глядящий куда-то вдаль отец. Он нечаянно опрокидывает в коридоре ведро с водой и застывает на месте. В душе его безмерная печаль. Он хотел бы идти, и идти все равно куда, и никогда не приходить домой. Но деваться некуда, он родился порядочным человеком. Как собака, на улице ночевать не привык.
Только что сидели с Петрухой, судили-рядили, как быть с этой жизнью. Ничего не придумали. Петрухе еще хуже, он один. Но не горюет. Суетится. Самогон всегда имеет. Супом угостил, с мясом.
Глядя, как весело вода затекает во все углы, Сильвия хохочет и хохочет. Она ничего не понимает в жизни.
На шум выскакивает мать, поднимает крик и замахивается кулаком на отца. Она бросается собирать воду тряпкой, занимая обтянутым тренировочными штанами задом весь коридор. Качающийся отец и оглушительно хохочущая Сильвия отступают, пятятся, потом отец с матерью перемещаются на кухню, где начинается громкий скандал.
Сильвия идет на свой диван, открывает заветную коробку с яркими и блестящими бумажками от конфет, жвачки, мороженого. Пестрое богатство празднично переливается разными цветами. Сильвия находит смятый бумажный самолетик, который сложила Маринка, расправляет и выпускает в форточку. Это для Лёли. Чтобы скорей вернулась.
– Дармоед проклятый! Хоть бы чем отравился! – кричит мать привычные слова.
– Ну-ну… Не ори! – огрызается отец. – Ругай свою проститутку.
– Проститутка тебя кормит!
От шума начинает болеть голова, и Сильвия вскакивает, чтобы прикрыть дверь. От нечего делать она долго смотрит на окно, в которое почти упирается развесистая старая сирень. Кажется, за деревом по дорожке идет с дискотеки Лёля.
Через закрытую дверь слышно, как отец падает на заскрипевшую кровать и тут же храпит. А мать громко всхлипывает и еще долго талдычит из тесного угла за холодильником, где висит бумажная икона: «Господи, помилуй… Господи, помилуй…» Она ищет помощи. Ей хочется молиться, но она ничего больше не умеет.
За окном темнеет, и глаза слипаются, голова тяжелеет и укладывается на подоконник. Лёля все еще где-то ходит и ходит, а притихший дом уже летит куда-то наугад.
Говорили всё резче. Тихая река безразлично текла мимо. Слова, назойливые, будто тяжелые жуки с короткими крыльями, летали и звенели вокруг, нагоняя скуку и злость, но убедительно и вдохновенно покачивался серый приплюснутый бантик на странно несвоевременной – еще не вошедшей в моду и никогда из нее не выходившей, – шляпе Аглаи Леонидовны.
– Ты будешь ходить как матрос! – театрально воскликнула она.
Я покорно кивнула, что можно было расценить двояко – и как согласие с приговором, и как обещание сделать выводы и перемениться. Мы разошлись в разные стороны, но в душе каждой из нас продолжала громоздиться и бодаться неясная бесформенная правота, доказывать которую было уже не время. Аглая Леонидовна потопала осторожной старческой походкой совершать ежедневный моцион для укрепления слабеющих с возрастом духа и тела, а я направилась к строению, напоминавшему собачью буду, пошла, чтобы, как было только что сказано, убивать время.