— Ну, раз мы перешли на «ты», значит, поладим. — Коротко мотнул головой, и оба амбала тут же исчезли. Помолчал. На его лице не было больше ни высокомерия, ни издёвки. Просто задумчивая усталость и кровь. — Ты знаешь, Алексей, на самом деле быть в стороне от близких очень тяжело. Как и молчать об этом. Второе, наверное, даже сложнее, ведь я словно рак-отшельник спрятался в домик и даже не знаю как у них там дела, а ты теперь будешь видеть их каждый день, и каждый раз тебя будет ломать от непростого выбора: молчать и не ворошить, или сказать и сделать им больно. Быть поборником никому уже не нужной, жестокой правды или соучастником обмана, но хранителем покоя дорогих тебе людей. И если честно, я не пожелал бы такого выбора и врагу. А доверить мог бы только другу, который ближе брата. Но ты ведь упёртый. Ты сам влез.
— То есть, отец Михаил тоже в курсе?
— Да. Но не так давно. Я пришёл к нему только в ноль пятом, после того, как узнал, что Люда жива. Проявил слабость. Нахлынуло, знаешь ли.
Лёшка усмехнулся.
— Замечательно... Значит, всё это время знал о ней, но молчал? Это ты называешь сохранением покоя? — его раздирало от злости. Для него отец Михаил был последним, от кого можно было бы ожидать такой подлости.
— Не спеши судить, боец. Медведь теперь не просто друг или брат мне — он мой духовник. А это значит и тайна исповеди, и вера в то, что на всё воля Бога, и терпение, и неустанный труд в молитвах и за меня грешного, и за всех вас. Понимаешь?
— Отчасти. То, почему он стал вдруг таким редким гостем у Ленки мне теперь ясно, а в остальном — нет. Это невозможно понять. Как можно плюнуть на всё — на боевых товарищей, идущих за гробом? На друзей, на пацанов, которые бок о бок с тобой месились в этих разборках? На дочку?
— Цель определяет средства. А моя была понятнее некуда — я был обязан любым способом добраться до Панина, потому что Люда могла быть только у него. Я не думал о том, что будет потом. Мне просто надо было исчезнуть с радаров — быстро и радикально, чтобы внести сумятицу и провернуть свой план. Но человек предполагает, а Господь располагает. Меня опередили. Панин сдох, Людмила исчезла с концами. Ты был тогда молодой, наивный. Чистый. Это помогло тебе верить и надеяться. А я прожжённый порохом, при жизни побывавший в Аду циник. Я сотни раз видел, как умирают молодые. Особенно в те годы... И смирился и с её смертью тоже. И если уж по справедливости — я тогда сдался. А ты выстоял. Вот в чём настоящая разница между нами. И только поэтому ты сейчас здесь.
— Да, отец Михаил сказал примерно тоже самое, но для меня это всё равно дико.
— И это хорошо. Просто, чем чаще ты видишь смерть, тем больше ей веришь. И однажды наступает момент, когда ты веришь ей больше, чем всем надеждам вместе взятым. Я, что б ты понимал, после Афгана и контузии полгода в психушке лежал, хотя по официальной версии это был военный госпиталь. И это не пустая болтовня. Я с тех пор вижу жизнь словно с изнанки... — Он задумчиво погрыз губу. — Ты убивал когда-нибудь лично, вот так, чтобы видеть глаза врага в момент смерти?
— Нет.
— А я убивал. Много раз. Так много, что это стало рутиной. В основном в бою, конечно, но однажды в Афгане вот этим руками, — он поднял здоровую руку и, глянув на парализованную, невесело усмехнулся, — свернул шеи четверым гражданским: тихой старухе, её взрослой беременной дочери и двум внукам-подросткам лет по пятнадцати. За то, что они поднесли моим пацанам, десятерым молодым, подыхающим от жажды идиотам, отравленную воду. Кто сыпал яд, кто это придумал, кто выносил воду, я не знаю, но с волками жить — по-волчьи выть, и поэтому я убил всех, кто был в тот день в доме. Око за око. Но сделал я это не сразу — сначала меня три адовых дня ломало в сомнениях. И всё же я приговорил и привёл в исполнение. Сам. Пошёл против устава, против совести и закона. И это тяжело, но писать письма матерям погибших бойцов в сотни раз тяжелее. А я делал и то и другое. И я высох на этом, у меня больше не осталось тех струн, на которых играют жалость и сомнения. Поэтому, когда речь зашла о необходимости умереть для всех, ради спасения одной — я даже не раздумывал. А потом уже поздно было сдавать назад, потому что такими вещами не шутят. Ты прав, тут и боевые товарищи и Ленка, и друзья... И ты можешь смеяться, но мне не позволила воскреснуть не грязная совесть, а честь офицера. Я просто ушёл. Умер. Такова была цена попытки спасти Людмилу.
Он замолчал, глядя на Лёшку прямо и, возможно, ожидая его ответа, но Лёшке сказать было нечего. Он понял, о чём говорит Машков.
— Но ты говоришь, что узнал о ней в пятом году. — После долгой паузы, сказал Лёшка. — Но ведь тогда она уже жила в Германии, у неё даже не было связи с родиной, почему ты хотя бы ей не открылся? Не хотел, чтобы она видела тебя таким? — кивнул на кресло.