Тем тяжелее мыслилась для Вяч. Иванова ответственность России, совершающей, как он считал, возложенное на нее вселенское дело: сумеет ли она изжить свое внутреннее, копившееся веками зло, искупить прежние исторические грехи и неправды и оказаться достойной великого поручения: «Вселенское дело родины нашей представляется по чудесному сочетанию в нем многоразличных дилемм общечеловеческого самоопределения; все важнейшие нити мировых судеб сплелись ныне в один трагический узел; война ведется за выбор основных путей человеческого духа… Смоется ли на общем празднике славянского мира наш грех неомытый, незамоленное преступление исторического жития нашего – растерзание живой Польши?.. Откроются ли обетованные дали нового, более счастливого и благостного века, – или же, гонимые лютыми полчищами одержимых и сами заражаемые их одержимостью, мы ринемся с ними во тьму дохристианской дикости, в первобытные дебри духа, где царевать будет светловолосая Bestia?»[302]
Снова приходилось давать отпор ницшевскому «белокурому зверю», причем гораздо больше, чем на поле боя, – внутри себя, внутри самой России, и снова со всей насущностью вставал тот же прежний соловьевский вопрос, обращенный к отечеству:
Уроки вселенского христианства Владимира Соловьева слышались и в других статьях Вяч. Иванова того времени: «Славянская мировщина», «Польский мессианизм, как живая сила» и «Духовный лик славянства». Тема Польши и места польского народа в судьбах Европы и в истории человечества возникла у него не случайно. В Москве тогда поселилось немало спасавшихся от войны представителей польской интеллигенции. Их радушно принимали в московских культурных кругах. Создавали они и свои собственные небольшие домашние салоны, где бывали и русские писатели. Там велись дружеские беседы, а порой и горячие споры о смысле происходящего. Общались с ними и члены Религиозно-философского общества памяти Владимира Соловьева: Е. Н. Трубецкой, Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, В. Ф. Эрн и Вяч. Иванов. Его вдохновили многие пламенные идеи польского мессианизма, глубоко религиозного по своей сути. В братстве трех славянских народов, каждый из которых явил в годы войны духовный подъем – православной Руси и католических Польши и Чехии, – Вяч. Иванов видел залог преодоления раскола между Восточной и Западной Церковью.
В статье «Славянская мировщина» он писал: «Три просвещеннейших славянских племени полагают всю душу свою, даже в наш век видимого всеобщего ослабления религиозных сил… Я разумею Россию, которая в церковной своей самобытности и мнимой недвижности ревниво отстаивает девственную неприкосновенность своего подлинного неизреченного богосозерцания и как бы дыхания в Боге. Я разумею Польшу, в религиозном чувствовании которой обострена до крайней ревности энергия вселенской правды и церковности Петровой. Я разумею, наконец, Чехию, душа которой, подобно ее покровителю, святому князю Вячеславу, мученику уже Х века, но равно чтимому Востоком и Западом, сочетает глубокую верность первосвятителю римскому и вселенскому, – верность, которая предохранила ее от уклона к протестантству, одним из предтеч коего несправедливо признается Гус, – с неутолимою жаждою причастия восточно-католическим таинством и как бы объемлет в своем религиозном порыве, внутри славянского мира, вместе и Польшу, и Русь, как бы не ведает, в своем молитвенном созерцании, внешнего и поверхностного разделения единой церкви между запечатленным вертоградом Востока и выявленным и раскрытым в историческом делании христианством Запада»[304].
В другую статью – «Духовный лик славянства» – Вяч. Иванов включил стихотворение, посвященное им своему святому покровителю, чешскому князю Вячеславу. По преданию, Вячеслав сам возделывал виноградник, из гроздьев которого выжимал вино для Таинства Евхаристии. Вяч. Иванов видел в этом символ исконного желания чешской церкви причащаться под двумя видами – хлебом и вином, Телом и Кровью Христовой, как было принято на православном Востоке: