Она и на самом деле кашляла — страшным кашлем непобедимой в те времена чахотки. Боже мой, да ведь девочка была обречена уже тем, что родилась перед самой войной и заболела в бесхлебные, голодные годы. Но еще много лет потом прожила она, питаемая не соками земными, а чистым воздухом, высшей любовью и неизвестными для всего остального мира мечтами умирающей девушки… Тихо было в доме в ее последний час. На стене тикали часы-ходики с гирькой в виде сосновой шишки, к которой для тяжести привязан был пустой пузырек из-под лекарства. Проезжали, гудя и грохоча в недоступном мире, машины по улице. А я в это время был где-то далеко…
Теперь иду по старому просторному бору, который раскинулся за овсяным полем на холмах и куда я незаметно пришел, миновав приовражный лес. Здесь, в бору, светло и свободно; плотная изумрудная мурава стелется под огромными соснами; я нагибаюсь и выковыриваю из росы скользкие маслята, они крепки и сахарны, с капельками «масла» на светло-желтом низу грибной шляпки. В это чудное утро я предаюсь лучшему занятию, какое только может поиметь человек, — я собираю грибы, — но из груди моей непроизвольно, неудержимо рвется стон. И, разогнувшись, стоя с плотным скользким грибом в руке, я протяжно охаю и гляжу вверх, выше, как можно дальше в синеву… Я представляю последний вздох сероглазой бледной девочки и пытаюсь найти единство и связь этого прощального вздоха с моим сиюминутным парным дыханием, витающим над мокрыми холодными травами. Я ищу вокруг какие-нибудь признаки бессмертия — не для себя, а для нее… В этом розовом утреннем сиянии окраины неба, в этих шершавых зеленых кронах корабельных сосен и свечении чешуйчатых прямых стволов, которые рвутся ввысь, словно гулкие медные струны… Но ничто не отвечает мне. И тогда покой и печаль завладевают мною окончательно, и снова мне хочется застыть, затаиться где-нибудь в стороне, превратившись во что-нибудь неодушевленное, неподвижное, как трухлявый пень.
И только мелкие кусочки и отдельные узелки живого мира еще держат мое внимание — душа далека, она возле той скорби, познав которую уже никогда не вернется к радости бездумных существ… Сегодня выскочивший из земли масленок с мокрой, скользкой и еще не окрашенной шишкой вместо шляпки. Малиновые, со светлой расплывчатой окраиной кругляши сыроежек — они замечательные в этом бору. Я собрал уже довольно много грибов в свой пакет, там лежат, кроме сыроежек и молоденьких маслят, три плотных белых гриба. Они попались мне прямо посреди тропинки, когда я выбирался из чащобы на овсяное поле. Один из них, коренастый боровичок с отщербленным краем, стоял, высунувшись на треть ножки из земли, и словно смотрел в мою сторону. Удивительно — до чего же в это утро безмятежна и далека от моей печали вся эта бездумная мелкота леса: грибы, чижи, белки, стрекозы и бабочки.
Лет двадцать я не собирал грибов — с тех пор, как уехал из родного поселка. Где только меня не носило по свету! Теперь чужая посмертная воля привела меня сюда. И я хожу по знакомым местам, словно вернувшись в то никуда не истекшее время, когда мне было лет двенадцать-тринадцать и меня называли Пучеглазым-Некрасивым. Нет, в детстве я вовсе не был некрасивым. Сохранились фотографии тех лет, на которых моя круглая, большеглазая физиономия выглядит вполне прилично. Это намного позже, уже в университете, на боксерских рингах мне изувечили нос, а мальчиком был я даже красивым. Но девчонки нашего поселка, придумавшие обидную кличку, сделали это по ревности: я ни на кого не обращал внимания, для меня существовала только одна. То была единственная дочь вдовы Конновой. В возрасте шестидесяти двух лет вдова умерла и оставила мне в наследство свой дом.
Благодаря этому обстоятельству я вновь оказался здесь, где давно уже не осталось никого из родни. Я должен был поставить свою подпись в документе и затем вступить в права наследования… Как же это произошло? Я знал, что уже много лет назад девочка умерла. Я жил своей жизнью, постепенно забывая о больной подружке, из-за которой в детстве пролил столько тайных горьких слез. Вспоминал о ней редко, с умилением и грустью… Но однажды, когда меня гонял по рингу широкоплечий кубинец Мартинес и я видел, что он готовится закончить бой своим страшным ударом левой, в моем помутившемся мозгу всплыл почему-то образ худенькой девочки, и я мысленно принялся молиться ей, чтобы она помогла, чтобы все не кончилось нокаутом… Обо мне писали, что я боксер самого хлесткого и точного удара, меня называли «математиком ринга», я обладал верным чувством дистанции и трезвой головой, суеверие никогда не было мне присуще, но в тот раз я именно молился — иначе этого и не назовешь… Пока кубинец постепенно вышибал из меня мозги, я обращался к той, чей облик возник в моих помутившихся глазах. И этот тяжелый бой я выстоял до конца, так и не упал до гонга, но тотчас же после встречи забыл и о молитве своей, и о той, к кому взывал: спаси, помоги…