Оставив большой ринг, я стал спортивным журналистом, и по-прежнему продолжалась моя привычная жизнь… Жизнь? Бесконечные командировки и все эти великие страсти, столь быстро сгорающие без дыма и огня, все страшные потуги чемпионов ради того, чтобы совершить то, что доступно лишь им, одержимым, — разве вся эта неимоверная суета и битва тщеславия и есть жизнь? Да ведь меня же все это время любили! Меня ведь любили все это время! Так где же я был?..
Это она, конечно, сказала однажды: «Мама, когда я умру и когда ты тоже умрешь, пусть наш дом останется Пучеглазому», — или что-нибудь подобное. На что мать должна была ответить одно: «Ладно, дочка, будь по-твоему…» А может быть, это сама вдова Коннова, оставшись одна, вспомнила о любви детей, которую запомнили ее все выплакавшие вдовьи глаза. Так и запечатлелась в них зыбкая картина: лето, скошенный луг, на сене сидят стриженый мальчик и девочка. И решила одинокая вдова, что любимый человек ее умершей девочки и есть самая близкая родня…
Не узнать мне теперь, как было на самом деле, — в моих руках лишь деловитые, коряво составленные бумаги, заверенные в местном поселковом Совете. В документе сказано, что «подариваемый жилой дом никому не продан, не заложен, в споре и под запретом (арестом) не состоит» и что содержание статьи №… Гражданского кодекса «одаряемому разъяснено». Но никто ничего мне не разъяснял, и я живу третью неделю в чужой избе, которая считается теперь моей, в чем я вовсе не уверен.
Я пользуюсь старой посудой хозяйки, топором, дровами, сплю на деревянной кровати и укрываюсь лоскутным одеялом. Все эти вещи сохранились благодаря вниманию соседки, тоже одинокой старухи, Милениной, которая исполнила посмертную волю своей умершей подруги: вручила ключ от дома в собственные руки наследнику… Мне давно уже пора уезжать домой, в Москве ждет жена с детьми, ждут на работе в газете, а я все еще не могу уехать. Что-то властное, могучее удерживает меня здесь, я отдаюсь печали и покою, словно уже нет для меня никаких забот, тревог и обязательств прежней жизни. И неподвижное, как застывшее мгновенье, странное время подняло меня и несет на замершем своем гребне.
Просыпаясь по утрам, я не сразу могу понять, где я, что вокруг, и надтреснутая балка надолго приковывает мое внимание: я как бы совершаю длительное путешествие вдоль черных ее трещин, уподобившись таракану, и неизменно оказываюсь возле большого железного кольца, которое свисает из проушины сбоку тесаной балки. Разглядывая это кольцо, утончившееся в том месте, где оно терлось о проушину, я представляю, как покачивается детская зыбка, свисавшая с него… И снова я думаю о той, которая видела эту щелястую балку и желтый деревянный потолок всю свою жизнь — с первых дней до последнего.
Мы с нею часто играли вдвоем на Дашиной горе в те еще времена, когда на зеленой ее вершине не было кладбища, — росла там густая трава, цвели розовые кашки, и вдова Коннова косила траву. Холм этот хорошо виден из окна, если, присев на кровати, отдернуть штору; но я лежу не двигаясь, с закрытыми глазами — и вот вижу, как в сумерках летнего дня возвращаюсь привычной дорогой мимо оврага к себе домой. Этого дома давно уже нет, его продали на слом, на месте нашего двора стоит сейчас пекарня, но я все еще иду навстречу алому вечернему солнцу по прохладной росистой тропинке детства. И вновь переживаю в душе то необыкновенное тревожное волнение, что испытал я после того, как девочка впервые поцеловала меня. Я не знаю, как мы дошли в своих играх до таких вольностей, и помню лишь, что сначала сидели мы в ворохе сена, выставив одни головы, и сухие былинки прилипли к ее темным волосам. Она расстегнула мне рубашку и, прильнув теплым ртом к моей шее, впилась крепким, влажным поцелуем. Я с силою оттолкнул ее, чего-то необыкновенно испугавшись, она упала и лежала, спрятав лицо в сено, не шелохнувшись, — должно быть, ждала от меня карающей затрещины. Но я уже пошел, побежал прочь по извилистой тропинке с Дашиной горы…
Прошло с того дня года два. После шестого класса девочка уже не ходила в школу из-за болезни, я появлялся у них в доме все реже. К нам перевели большую воинскую часть, рядом с поселком быстро вырос военный городок со своим клубом, магазином. В школе стало учиться много детей военнослужащих, и в классах народу удвоилось. Сам дух школьный стал иным: кончилось атаманство наших поселковых силачей-переростков в телогреечках и кепках, надетых козырьком назад, — последний атаман, некто Полтинник-в-зубах, был страшно избит в драке семиклассником Бокалом, сыном подполковника, боксером-второразрядником. Под эгидой этого Бокала и также младшего брата его Гарика, щеголя и легковеса, в нашей школе началась эра бокса, благодаря чему и моя жизнь круто переменилась и я стал тем, кем сейчас являюсь.