Во втором похвальном слове августу Констанцию II Юлиан гораздо смелее и откровеннее, чем прежде, выражает и свои религиозные взгляды. Он больше не пытается укрыться под защитой бесцветных и нейтральных монотеистических формул, но впервые осмеливается – и это в панегирике христианнейшему самодержцу! – призывать не Бога, а богов и демонов (то есть, с христианской точки зрения – бесов, ведь «бози язык бесове»[140], что хорошо известно всякому «галилеянину», как, впрочем, и всякому уважающему себя иудею). Цезарь говорит о награде, даруемой ими добрым людям, о карах, грозящих злодеям, проводя при этом четкое различие между божествами видимыми и невидимыми. Первые учителя его детских, отроческих и юношеских лет были бы немало изумлены, да и удручены этими и аналогичными высказываниями своего питомца. Откровенные язычники вроде Фемистия или Ливания, никого из христиан подобными высказываниями не возмущали (отпетые идолополонники, что с них взять!). Иное дело – царевич (все еще регулярно посещавший во время сочинения второго панегирика севасту Констанцию христианские богослужения). Отважившись на это, Юлиан не мог не навлечь на себя подозрение в двуличии и двоемыслии. Высказываемые порой предположения, что изначальный «безупречно христианский» текст второго панегирика Юлиана Констанцию был впоследствии, задним числом, переписан в «родноверческом» духе, на взгляд автора настоящего правдивого повествования, не заслуживают критики (при его переделке, уже после воцарения Юлиана, неминуемо были бы исключены непомерные восхваления им, в бытность цезарем, Констанция, ставшие бы совершенно неуместными в изменившейся обстановке, когда прежнего августа «немножечко того, и тут узнали мы всю правду про него», как пелось в одной бардовской песне советских времен). Скорее из этого панегирика можно, при желании, вычитать определенные проявления невежливости и отсутствия должного почтения (как и из чрезмерно триумфального тона победных реляций Юлиана, направляемых цезарем – реальным победителем – августу – победителю только формальному и официальному). Порою Юлиану удавалось умерять свой искренний восторг по поводу одержанных им самим побед, льстиво приписывая их Констанцию II. Но все чаще пылкий от природы темперамент молодого цезаря заставлял Юлиана забыть о чувстве самосохранения, о мудрой осмотрительности, осторожности и сдержанности, просто необходимой в занимаемом им положении, так сказать, «бета-самца» (после «альфа-самца», которым все еще, как ни крути, считался, да и в самом деле оставался август Констанций). Ведь в сущности притворство, сдержанность, самообладание и дипломатический такт не были свойственны натуре Юлиана. И, несмотря на переполняющие его панегирик – или, если угодно, поучение о том, каким же надлежит быть государю, безудержную лесть и изъявления верноподданических чувств, из похвального слова со всей непреложностью явствует, что для Юлиана двор «старшего императора» все больше удаляется – «дрейфует» – в направлении мира Востока, и что близится час разрыва молодого цезаря-филэллина с погруженным, со своим льстивым, прогнившим и погрязшим в интригах двором, в свойственные Востоку формы жизни и мышления Констанцием. Вскоре действительно пробил час открытого разрыва и конфликта, при всем уважении Юлиана к залюченному в Медиолане с Констанцием договору о мире, дружбе и братской любви.
Глава десятая
Провал миссии Деценция
В языческих кругах старинных городов охваченного глухим брожением грекоримского Востока, сохранивших прежние симпатии к Юлиану со времен его пребывания в Вифинии, не остались незамеченными героические подвиги победителя «немирных германцев». Среди посвященных в его тайну, особенно чутко прислушивавшихся к пока еще глухим, но все более ясно различимым раскатам подземного грома, многие задавались вопросом, не найдут ли в освободителе и спасители Галлии своего освободителя и спасителя также лелеемые и пестуемые ими в обстановке все более строгой – по мере усиления спецслужбами «вечного победителя на суше и на море» мер «общественной безопасности» – секретности эллинистическое движение и культ «отеческих богов». В данной связи жители берегов Оронта, обрадованные известиями о том, что Рен опять стал доступен и безопасен для римского флота, вспоминали никомидийские пророчества, поначалу не вызывавшие особых надежд на возрождение «родноверия»:
«О, счастливый слух, принеся который с запада, молва радовала города, возвещая о битвах, трофеях, плавании по Рейну, избиении кельтов (в данном случае – «немирных германцев» –