Дверь открывает другая женщина. У неё каштановые волосы, аккуратно заплетённые в косу, словно чеснок в связку, а цвет глаз неопределённый, орехово-зелёный. В её чертах я словно в расплывчатом зеркальном отражении различаю и свои – рыжеватый оттенок волос, вздёрнутый нос, маленький беспокойный рот. И в это застывшее мгновение мне удаётся убедить себя, что я нашла отчий дом, и что эта женщина приходится мне тётушкой или двоюродной сестрой, или, может, даже родной.
– Это дом Жигмонда? – спрашиваю я голосом, сдавленным от надежды.
Женщина грустно качает головой.
– Не в Шаббос, – шепчет она и закрывает дверь.
Её отпор проникает сквозь моё оцепенение. Мне приходится сделать ещё один быстрый вдох, чтобы не заскулить, хотя я знаю, что Гашпар видит боль, отразившуюся у меня на лице. Он тянется было ко мне, раскрыв затянутую в перчатку ладонь, но потом резко отстраняется. Этот отказ от проявления доброты почти рушит меня. Я обнимала его так горячо, была с ним так близко, что он никогда больше не прикоснётся ко мне – как бывает, когда срываешь яблоко слишком рано, и оно гниёт прежде, чем ты успеваешь его съесть.
Когда я оказываюсь на пороге следующего дома, то больше не слышу шаги Гашпара за спиной.
Человек, который открывает дверь, достаточно молод, чтобы приходиться мне братом, но я не различаю в нём ни единой своей черты. На нём странная белая шляпа, похожая на женский чепчик, и она чуть соскользнула набок, когда возле уха ослабла завязка. Молодой мужчина уставился на меня, глядя несколько секунд, прежде чем ответить на мой пронзительный голос и полный отчаяния взгляд.
– Прошу, – говорю я. – Вы знаете, где я могу найти Жигмонда?
Лицо юноши бледнеет.
– Разве ты не слышала? Жигмонда забрали на суд у королевского дворца. Нандор велел взять его под стражу за то, что он работал в священный для патрифидов день.
Я врываюсь обратно в процессию празднующих; над головой клубятся и кипят грозовые тучи. Оказываюсь в потоке людей, снующих от одного рыночного прилавка к другому. Праздник Святого Иштвана, должно быть, самый крупный базарный день в году. Люди толпятся вокруг меня, сжимая в грязных кулаках монеты. Вокруг руки с буханками хлеба и длинными кольцами копчёной колбасы. Моя бедная сбитая с толку кобыла лягается и сбрасывает на землю вонючее ведро с форельими головами, от чего торговец рыбой разражается проклятиями. Кто-то продаёт пузатые мешки с красной паприкой, и этот запах прорезается сквозь все остальные, жжёт, словно соль на ране.
Гашпар протискивается сквозь толпу и умудряется поймать меня за край волчьего плаща, сдёрнув его с моей спины.
– Совсем с ума сошла? – рявкает он. – Все люди этого города – богобоязненные патрифиды, и в этот святой день их вера доведена до исступления. Они выстроятся в очередь у ворот, только чтобы доказать истовость этой веры, особенно мужчины. Для них ты прежде всего язычница, а уже потом – женщина.
Даже без плаща в толпе я выгляжу чудачкой среди угрюмых патрифидок с покрытыми головами и опущенными взглядами. Я едва слышу собственный голос за рваным яростным стуком своего сердца, когда огрызаюсь:
– А что прикажешь делать? Мой отец у Нандора.
– Я бы предпочёл, чтобы ты не была дурой, – отвечает Гашпар сурово, но взгляд у него отчаянный, умоляющий, и это заставляет меня остановиться, судорожно вздохнуть. – Если ты ворвёшься вот так во дворец, то обречёшь на смерть и нас обоих, и своего отца.
– Неужели для тебя нет ничего более ценного, чем твоя чистота? – сплёвываю я. – Ты провёл слишком много ночей, лёжа рядом с волчицей, чтобы теперь краснеть и волноваться об этом. Я не собираюсь раскрывать тебя, так что прибереги своё жалкое возмущение при себе. Если ты прав, один из твоих высокочтимых благочестивых убийц первым вонзит клинок мне в спину, и твоя тайна умрёт вместе со мной.
Гашпар держит мой плащ в ослабевшей руке, ветер треплет его волосы, бросая пряди в лицо. В отличие от тех случаев, когда я упоминала наше свидание или его пошатнувшееся целомудрие, на этот раз его щёки не краснеют. Глаз сузился, словно щель амбразуры.
– Ты всерьёз думаешь, что меня волнует только это? – требовательно спрашивает он. – Если ты действительно намерена обречь нас обоих…
– Нет, – перебиваю я, думая о вырезанных сердцах и маминой косе в кармане. – Не нас обоих. Ты – по-прежнему Охотник, принц. Его сын. Худшее, что с тобой сделал отец, – это забрал твой глаз.
С трудом поворачиваю лошадь и лавирую в толпе. Вдалеке вырисовывается замок, похожий на огромную тёмную птицу, но он не отбрасывает тени, потому что не видно солнца. Осыпающийся камень Расколотой Башни – тёмная полоса на фоне угольно-чёрного неба.