– Сердцем я материалист, – но разум мой этому противится! – это была первая странность в речах гостя: обычно люди мыслят как раз в противуположном смысле, – говоря о Боге, ссылаются на сердце, а разум их – вольтерьянец, – но Пестель и не был обычный человек. Он совсем смутил тогда Александра этой необычностью и какой-то особой, холодной страстью. Он был невысок ростом, как-то удивительно плотен и дебел – такое светлое лицо, холеное, а глаза были совсем загадка. Словно с другого лица – или с двух разных лиц. Ледяные и печальные одновременно (а печаль подразумевает, конечно, теплоту взора). Он участвовал почти во всех сражениях трагического отступления русской армии от Вильно, и под Бородиным, на второй день был тяжело ранен в ногу ядром (золотая сабля за храбрость), но успел догнать войну и еще сразиться в битве народов под Лейпцигом.
– Вы что думаете, и впрямь, – поэзия или чувствительные романы способны изменить мир?
– Ну, может, не совсем! – пытался отшутиться Александр. – А может, не обязательно так уж его изменять? Иногда он мне нравится, ей-богу! А чувствительные романы… Вон даже Наполеон любил «Вертера» – хоть он-то уж точно – человек без иллюзий. И он все же изменял собой мир!
(В те дни Бонапарт догорал еще на своем острове Святой Елены и, как все слышали, сочинял мемуары для потомства. Их ждали, как сенсации.)
– И вы не устали от деспотизма? Странно. Все не устали. Это такой способ правления, от которого никто не устает – или притворяются, что не устают.
Они выпили кофию с паршивым ликером, какой и можно было только достать в этой дыре, в Кишиневе…
Пестель говорил: – О прошлом годе адмирал Мордвинов – единственный истинно русский во всем Государственном совете – подал проект об уничтожении кнутобойства. Провалили!.. (Сам он был немец – и чистокровный, лютеранин, – и род его только менее ста лет, как укоренился в России, – он немного рассказал о себе Александру. – Отец его был не так давно – это Александр знал сам – сибирским генерал-губернатором, и говорили, весьма жестким или даже жестоким.)
– Ну, да. Нам не стыдно… Нам не стыдно жить в стране, где все еще бьют кнутом! Что в Петербурге правит геронтократия. Все эти Татищевы, Лобановы, Шишковы… которые мирно дремлют у кормила государства.
– Шишков хотя бы заслуживает снисхождения за ревностное отношение к русскому языку. Я могу это понять – даром что сам стою за галлицизмы и за Карамзина.
Но мысль собеседника двигалась по какой-то твердо процарапанной – и не пером, а жезлом – прямой и не сворачивала никуда.
– А правит Аракчеев, который тоже не молод, – и иже с ним. Это он придумал военные поселения…
– Я слышал, их придумал сам государь. Да, наш либеральный государь! (Александр лично это слышал от Вигеля, который в свой черед – от Воронцова, и теперь рад был угостить кого-то собственной осведомленностью.) То есть упорно говорят, что он…
– Может быть. (Пестель пожал плечами.) Не все ль равно, кто придумал? Важно, что это есть!
Не стыдно – что целый полк русской гвардии, который посмел законно возмутиться неправедным начальником – отправляется покорно в крепость, как стадо на бойню! Три тыщи человек! Строем. И под водительством своих офицеров. А этот полк, между прочим, стоял в войне на таких местах, где можно было заслужить уважение своего достоинства.
Его никак было не сбить. – Шпага, острие – не язык! Переменчивому Александру было трудно с ним. Он слабо парировал:
– Геронтократия? Да, конечно… Но революция в России, боюсь, – как нам ни хочется – не будет вовсе или
– Оставьте! Наш народ не желает свободы – не потому, что она ему не нужна или обременительна – а потому, что просто от века не знает, что это такое! И главное – не хочет знать. Так сложилась наша история. Придется изменить ее ход!
…И Александр вдруг сознал. Эти темные, холодные, почти не мигающие глаза несли печать непоправимого одиночества. (
«Я знал одной лишь думы власть – одну, но пламенную страсть»… (Это не сказано еще? Но что из того? Все мысли плавают в эфире, в эмпиреях – и все там уже есть. В пространстве сфумато – прозрачной тьмы и обреченного света. И когда, и какая – слетит с небес и на плечи к кому – не все ли равно?)
– Французы были тоже не готовы, согласитесь! Справились!
Александр естественно возразил, что справились французы неважно. – Если честно – совсем плохо! – Заговорили о Франции и французских делах. О чем могли говорить русские интеллигенты дворянского сословия в начале двадцатых годов девятнадцатого века, как не о 89-м, 93-м годах века минувшего? И, конечно, об Испании, где романтический полковник Риэго уже начинал штурмовать свою Голгофу. Но была еще пора надежд.