Он не рассказал про туман. В седьмом часу туман, сходивший ночью с холмов на припойменные луга – еще стоял над рекой во всей красе: густой белый дым тек вдоль реки, расходясь клубами в разные стороны. Саму реку – кромку, берег – нужно было сперва нащупывать осторожно носком сапога или палкой: не то можно свалиться в воду. Бух! Геллеспонт… Его Геллеспонт был глубок и узок. Александр раздевался донага и нырял в темноту, в небытие – чтоб вынырнуть затем по ту сторону жизни. В воде, как все, он становился бесплотен – одна душа. (– Так будет и после смерти, должно быть! – думал он, и эта мысль лишала его страха конца.) Была одна душа – и эта душа любила. И в те миги бестелесности – любила больше всего. После он стоял сколько-то времени на другом берегу, обсыхая – и чувствуя возрождающуюся плоть. Чтоб нырнуть опять и вынырнуть – на ту сторону. Как-то он не нашел на берегу своих одежд – просто места, где разделся. Пришлось топать домой нагишом. Пока поднимался на холм и входил во двор – девчонки дворовые, уже давно вставшие ото сна и призванные к земным делам, – подталкивали друг друга, притворно отворачиваясь, и откровенно смеялись вслед, а он смиренно прикрывал причинное место ладонями. («На Святой Руси не штука ходить нагишом – да хамы смеются!») В другой раз – чуть не наступил у берега на чью-то голову: голова оказалась знакомой – жена старосты из соседской деревни и валялась тут с мужиком – уже из деревни его. – Торчали две головы… (Как все просто, Боже мой, как примитивно! Может, так и надо?) Баба испугалась, но не слишком и, запрокинув назад лицо, быстро сказала мужику: – Ой, барин Михайловский! Поздоровайся! (И продолжила.) Ну, давай-давай! Эх ты, ледащий – а я не успела! – и стоны пропали в траве. Он почему-то вспомнил Алену михайловскую… Она была чем-то похожа на
Между прочим… в тот же час поутру Керн в Тригорском тоже частенько спускалась к реке. (Версты за две от него или две с половиной – всего-то, всего! Ау! – Они вполне могли столкнуться нечаянно в этом чертовом тумане – сам Бог велел, но Бог не склонен подстраивать такие встречи.) Не купаться, нет – она уходила к реке. То была ее лубенская привычка. Она была с Украйны, и лес ей не был родным, другое дело степь… Мокрые поутру луга над Соротью ее устраивали. – Млечный путь спустился с небес и остановился меж землей и небом, будто подтверждая божественное присутствие… (Она была еще истинно религиозна!) Она бродила по краю тумана. Он висел клоками и был невыносимо поэтичен. Об этих ее прогулках мало кто знал – даже из домашних. Она бродила и жалела себя. Мучительно. До духоты в душе. И говорила все, что нельзя выговорить – даже тетке Феодосье Петровне.
В те дни своего Тригорского сидения и абсолютного безделья, он если к чему-то обращался минутами – только к Четвертой главе.
Он даже вслух смаковал некоторые строки. Иногда даже на людях. Это с ним бывало.
– Что это? – спросила она, ощутив сразу музыку стиха. Уж в этом она знала толк. – Ничего! – буркнул он, – смешался, надулся и куда-то ушел – как с ним бывало. Она после, когда он читал поэму – узнала строку.
Однажды, возвращаясь утром с реки и поднимаясь к дому – он сказал очень явственно: