Прасковья Александровна сидела уныло и смотрела в одну точку. Она как старшая – смиренно следила развитие интриги, которую сама же затеяла невольно, пригласив погостить племянницу. – Просто… долго не видя кого-то, пусть и близких людей – мы невольно позабываем их! Собственная последняя любовь хозяйки дома летела в тартарары – тут уж ничего не попишешь! Но она, что скрывать, этого ожидала. – Она была реальный человек. И даже удивлялась порой – почему это еще не наступило. – Но тут она смертельно жалела дочь. Которая так искренне радовалась приезду ближайшей подруги и возможности оживления или воскрешения сладких воспоминаний. А теперь? Что теперь?..
Две девочки лет десяти стояли перед глазами матери в своей спаленке в Берново, рядом с комнатой м-ль Бенуа. (Которая всегда спала в соседней комнате.) Со свечечками в руках, в длинных ночных рубашечках с бледными детскими ножками – и были сами, как две свечки. (Но как раз они и олицетворяли собой эти два разных типа!)
Попутно она не могла не думать о сыне. Он же совсем мальчик! – правда, двоюродная, сестра – в конце концов, не беда, церковь обычно позволяет… Но она много старше, а ему только двадцать! И за ней ничего не стоит, кроме путаной личной жизни и разоренных дел отца. (Об этом тоже приходится думать иногда – хотя и не хочется!) Но красива чертовка! И даже не то, чтоб красива – тайна какая-то! Тайна!
Следует признать, портреты этой женщины (их осталось немного) мало что сохранили для нас от ее обаяния. (Как, верно, многих других! Даже порой трудно понять – а что там такое было?) Что могут вообще сохранить портреты? – И даже фотографии? Остановись, мгновенье! – ты прекрасно! … ну и остановилось, и что дальше? – эти мгновения так случайны, так вырваны из ткани бытия и, может, вовсе не лучшие у человека! Жест, поворот шеи, короткий взгляд, шаг – вот что – человек! Но это и исчезает прежде всего. И мы окружены мертвецами. Со всех стен на нас взирают мертвецы, в былую жизнь которых очень трудно поверить.
У нее была особая походка – как не бывает. Когда она шла – нельзя описать и не стоит описывать этот шаг – даже женщины невольно замедляли шаги, а то и останавливались. Не глядя вслед, нет – а просто, чтоб переварить впечатление. Казалось, дует ветер. Казалось, какой-то смерч завивается вкруг ее бедер и вот-вот вздернет юбки. Она лишала всех встречных: женщин, мужчин – веры в себя, – даже привычных к этой вере. Она всегда казалась такой – желанной и недоступной одновременно. – Когда муж ее Ермолай Федорович видел ее – хотя б полунагой – он ей все прощал. Хотя бы на миг. Глядеть на эти ноги – уже было счастье, и не нужен никакой балет. И театра не нужно – даже французского. Можно давать занавес… (Опять вспомним двух девочек в спальне. Как это все рождается и наливается соком бытия?) Дело, конечно, прежде всего – не в красоте, а в выразительности. Что она делала со своими ногами? Что она делала вообще – со всеми своими чертами? Мы намекнули уже – и ноги, и тело ее, и даже лицо ее – все это не было – совершенство само по себе. Но лишь взывало к совершенству. Важна ведь не правильность черт – но как все подано! Силки. Манок. Музыка. А музыка течет сквозь нас, не заботясь о своем совершенстве. Пение сирен тоже ведь не было совершенно. Просто… его нельзя было не слышать и нельзя было миновать. Когда она писала в одном из писем этого своего «дневника для отдохновения» (название для мужа, если попадется на глаза – про себя-то она звала – «дневник моего несчастья»): – «просто из сострадания к мужскому полу я решила как можно реже показываться на людях, чтобы избавить его от страданий несчастной любви» – она была не совсем не права, и, если хвасталась – то самую малость. (Может, ей самой это иногда мешало, кто знает?)
Старик Рокотов просидел пред ней целый вечер, как истукан, и не мог отвесть глаз. И притом уже вовсе не был старик. А через день приехал снова.