Нам неизвестно совсем – как читал свои стихи Пушкин, никто не сохранил впечатлений – или они расплывчаты. Магнетизм авторского чтения вообще довольно трудно определить. И стоит послушать Керн: «Он имел голос мелодический, И как он говорит про Овидия в своих Цыганах: «И голос шуму волн подобный…» Ей слышался шум волн. Она была музыкальна – ей можно верить. Мы тоже попытаемся услышать. Возможно, сам Пушкин навязал Овидию собственные приемы чтения. (И тут приходится только догадываться или реконструировать.) Шум волн. Нечто певучее, однообразное, накатывающееся – и, вопреки страху перед стихией – нечто необыкновенно гармоническое. Убаюкивающее – и вместе грозящее поглотить. Он читал в самом деле хорошо. В отличие от многих поэтов, не отрешаясь от слушателя и не удаляясь от него в какие – то эмпиреи, куда, кто хочет, может попробовать следовать за ним… – И не подчеркнуто ровным тоном без выражения, как многие наши современные барды, будто это вовсе и не стихи, а мистический акт… камланье, заклинание. Но и не декламировал, любуясь роскошными созвучиями. Он именно читал свой текст. Он начинал его, почти как чужой – негромко, без выражения, не слишком выделяя слова и смыслы, – будто он лишь применяется к нему. Улыбался, если находил что-то удачным, или вдруг хмурился… Он читал как автор и слушатель в одном лице и тоже, вместе с присутствующими, открывал для себя текст… «Я была в упоении как от текучих стихов этой чудной поэмы, так и от его чтения, в котором было столько музыкальности, что я истаивала от наслаждения…» Она, в самом деле, была необычайно чувствительна – до крайности. И, когда в дневнике она без конца употребляет это слово «чувствительность» – к месту и не к месту, – это, право, не случайно. «Излить чувствительнее сердце можно лишь на груди, тою же чувствительностью охваченной…» Ее всегда тянуло к гармонии. Она могла рыдать над всем, что красиво и гармонично. (Отсюда эта любовь к цветам!) От дисгармонической жизни, в которую, чуть не сразу после детства, так безжалостно швырнули ее – было одно спасение. Гармония облекала чувства священными брачными ризами – чистой любви и дозволенного блаженства. «Мне показалось чем-то оскорбительным, что я ныне так красива, так хороша собой. Мне хотелось бы быть красивой лишь тогда, когда… ну, вы понимаете, а пока пусть бы моя красота отдыхала… Вот странная мысль – наверное, скажете вы?..» В самом деле – странная. И кому бы пришла в голову, кроме нее? Ей иногда и впрямь хотелось – «пусть поотдыхает красота», но… Красота не унималась и не скрывалась никуда. Но жизнь, но чары, но обретенные привычки чаровницы… Она не умела устоять перед самой собой. И одна лишь гармония возвраща-лаей невинность. Если сказать честно… она просто влажнела, как женщина, от стихов. (Нельзя было признаться – даже Анне Вульф. Даже тетке Феодосье Петровне!) И когда Александр читал теперь, в Тригорском… «Я истаивала от наслаждения» – пишет она. Такого нет больше нигде – и о нем тоже. И ни о ком другом – среди ее воспоминаний. Даже по поводу знаменитого стихотворения, посвященного ей, нет ничего похожего. Если добавить еще: в ту пору, когда пишет это – она уже вполне счастлива или считает себя таковой: любимый муж – вдвое моложе, обожает ее, дочь, сын… И готовит она эти воспоминания не как дневник для одной себя – но с самого начала для печати… «Истаивала от наслаждения…»
И когда автор стал читать песню Земфиры:
Старый муж, грозный муж,Режь меня, жги меня…– она отерла слезу – покуда украдкой. А когда прозвучало:
Утешься, друг, она дитя,Твое унынье безрассудно,Ты любишь горестно и трудно,А сердце женское шутя……
«Горестно и трудно… Шутя, шутя…» – Он и это знает? откуда он это знает?.. – она уж вытирала слезы вполне откровенно. А когда о луне:
Кто место в небе ей укажет,Примолвя: там остановись,Кто сердцу юной девы скажет,Люби одно, не изменись!..Вся ее судьба поместилась здесь – и она уже еле сдерживала спазмы.
Он закончил чтение. Все зааплодировали. У ней сделались-таки ее знаменитые спазмы. Она умела платить за наслаждение настоящую цену. Тут все было настоящее.