Он написал Вяземскому: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? Если царь даст мне
«Милая» – это уже, разумеется не к Вяземскому. К Анне Вульф! он иногда путал, кому пишет. Или писал нескольким людям одновременно.
В середине мая он решился все-таки написать письмо царю от себя, не рассчитывая больше, что кто-то сумеет объясниться за него с властями.
Тон письма был совсем другим, нежели прежние наброски в письмах к друзьям. Он больше не заикался о том, что про заговор знали все, кроме правительства и полиции, и не предлагал правительству «условливаться».
«В 1824 году, имев возможность заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма… Ныне с надеждой на великодушие Вашего императорского величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противуречить моими мнениями общепринятому порядку…» Ну и дальше о «здоровье, расстроенном в молодости» и своей аневризме… Для лечения он просился, разумеется, в столицы или за границу.
В конце письма на отдельном листе значилось: «Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь ни каким тайным обществам не принадлежать; свидетельствую притом, что я ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о нем». Писать так было рискованно, следствие еще все шло и вполне могло опровергнуть его слова. Но он повторял себе еще и еще, что надобно когда-то надеяться и на счастье. Письмом он подводил итог той жизни, какую вел до сей поры, и выражал готовность начать какую-то другую. Он понимал, что начинает сдаваться понемногу и что жизнь может потребовать и новых уступок…
Он готовился выполнять данные обещания. Он не хотел умереть в Опочецком уезде.
Весна выдалась бурной, после – слишком яркой. Солнце светило во всю прыть. Трава вылезала даже из-под камней и была бесстыдно зелена. Деревья украшали мир своей молодостью. И все забыли, кажется, о том, что произошло зимой – то ж была зима! – А в зиму чего только не случается! В разговорах и пересудах все меньше упоминали о происшедшем и людях, запертых в Петропавловке, даже приговора как-то перестали ждать. Что будет – то будет. Во всяком случае, слово «суд» почти не употреблялось. Да и никто не знал… Был суд? Не был? Будет, не будет?.. Слухов становилось все меньше. Во всяком случае, в семьях, которых это непосредственно не коснулось. Распространилось ощущение, что все как-то обойдется. Неизвестно как – но обойдется. Во всяком случае, без страстей Господних. Многим даже казалось, может быть, что вообще всего этого не было. Приснилось. Зимние сны, зимние сны!..
Прасковья Александровна вернулась уже из Малинников. Но дочку с собой не привезла – нарочно, разумеется. Заставила ее дожидаться в Малинниках какой-то тетушки, чтоб потом уж ехать с ней. Говорить об этом с ней было бесполезно.
Анна, сидя в Малинниках, выходила из себя, проклинала все на свете и еще должна была оправдываться пред ним за то, что не приезжает… Он написал дважды, но не больше – «люблю» в письме – с извинением, что был косноязычен… Мол, это не так просто выговорить. (Он начинал потихоньку уставать.) Она пеняла в ответ, что любовь, напротив, должна делать людей красноречивыми… особенно поэтов, но все кончалось словами:: «ti mando un baccio, mio amore, mio delizie!» («
Однажды он застрял в Тригорском. В доме были только младшие – Зизи ушла куда-то хлопотать по хозяйству. Прасковья Александровна уехала, как всегда, навещать кого-то из родственников в округе. Про Анну, после того разговора перед отъездом, он больше с нею не заговаривал. Все тогда было сказано вполне определенно. И происходило так, как только могло быть.
Он вышел в залу, где звучала музыка. Играла Алина. Он остался. Пододвинул пуфик ближе, присел. Пианино было провинциальное, невысокое, приземистое, но звучало, как рояль. Алина играла хорошо, лучше всех барышень в доме, и Александр не раз заслушивался ее.
Сейчас она играла Моцарта – а он любил Моцарта. Кроме того, когда она играла, всегда чувствовалось, что есть не только Моцарт или Глюк, допустим… Но еще и она. Она до чего-то добиралась в своей игре, в отличие от других барышень. Она была по-настоящему музыкальна.
– Пушкин, Пушкин, заберите меня! – сказала она, вдруг прервав игру.
– Как? Куда? – он и вправду растерялся.
– Куда хотите! Только от него!