«Так он писал –
Стихи Ленского, последние – напрасно полагают вовсе слабыми. Просто Пушкин снова написал
И «расцвет» был не печальный вовсе, и «бурной жизни» тоже не было… Какая «буря» с Ольгой?..
Не то что Татьяна, которая пишет безумные письма и видит абсолютно безумные сны! (Как Анна Вульф.) Потому муза Ленского так легко откликнулась на ухаживанья Онегина, что ничего не позволяла ему, а главное, он ничего не позволял себе. Но юность умеет создавать пред собой непрожитую жизнь, которая приманчивей настоящей!
«Там, где дни облачны и кратки, родится племя людей, которым не больно умирать…» Он и не помнил после, как появились в эпиграфе эти строки из книги «На жизнь мадонны Лауры» Петрарки, канцона XXVIII: «O aspettata in ciel beata e bella». Не так уж хорошо он знал «язык Петрарки и любви». Кажется, попалось на глаза по случаю. Анна Вульф с тоски стала заниматься итальянским. Он не так много читал, но любил заглядывать в книги и зачитывался…
Все равно. Он знал, что на Сенатскую площадь и на площадь в Василькове, где строился Черниговский полк, тоже вышли Ленские. «La sotto i giorni nubilose e brevi…»
То-то праздник! – предстоящей мести в душе Ленского.
Автор мог бы сказать «метить в ногу», было б тоже правильно. Но слово «ляжка» – звучит почему-то иронически. И тем самым выражает всю глупость затеи…
Имело ли письмо Пушкина императору, отправленное в середине мая, какое-то значение для дальнейших событий или не имело – не известно нам. Но 28-го мая поступит приказ императора Николая Павловича Следственной комиссии сжечь все крамольные сочинения, находящиеся в делах арестованных. Там будут стихи Пушкина, пьеса «Горе от ума», много чего еще! Почти все, что выкинула нечаянно на поверхность беспокойная Россия в бесплодных мечтах и в более или менее спокойное время. Сохранится единственное не сожженное почему-то стихотворение «Кинжал» Пушкина, густо замаранное чернилами – лично военным министром Татищевым. Александр, конечно, не мог знать об этом.
Но в тот же день, 28 мая, до него дошла весть о смерти Карамзина.
Барон вышел из дому в третьем часу утра. С тех пор как он женился, ему стало льстить немного, что его зовут «барон», еще больше – что жену зовут «баронессой». Этим подтверждалась невольно прочность их союза. Да и друг-Александр в последнее время приучился адресовать письма: «Барону Дельвигу» (Александр был чувствителен к таким вещам, к самому аристократическому принципу, за что его часто упрекали либеральные друзья, Рылеев, например, – а Бестужев Александр, – тот, хотя и негромко, честил «Онегина» «поэмой аристокрации».) Как почти всякий совсем молодой муж, барон чувствовал себя несколько не в своей тарелке оттого, что покинул дом так – ночью, тайком и не сказавшись жене, и даже без обычного поцелуя на прощанье. Но он тогда разбудил бы ее: она очень чутко спала и к тому ж могла бы его не отпустить. Тем более что он и себе-то не мог объяснить толком, зачем идет туда, а ей – было еще трудней. Поцелуй, который ему не подарили или он не подарил – он, разумеется, унес с собой.