Так началась его жизнь в первые годы после тюрьмы. И потом, стоило ему попасть на зреющее поле, он видел среди колосьев широко открытый глаз в длинных ресницах — куда от него денешься? Унылые, нищие поля не обещали богатого застолья. Отсюда начинался страх всего — зимы и детей, человека и зверя. Зачем ему гектограф, если никто ничего не читал, зачем оружие, если у каждого здесь было его припрятано в десять раз больше? Прислали ему Тину с двумя милиционерами. Зачем она ему? После заседаний, засыпая над чашкой чая — от кофе его мутило, — Желязко снова и снова вступал в бесконечный спор с самим собой. Получалось, что он все-таки что-то делает, но где конец, где начало, не знает, и все его усилия — усилия Сизифа. Хуже того, камень, только что втащенный на гору, катился обратно и обрушивался всей своей тяжестью на него самого. За последние годы Желязко два раза переводили: сначала на деревообрабатывающий завод, потом в пароходство — он так и не понял почему. Носился как угорелый, ссорился с женой, хрупкой, но упорной Тиной, таящей в себе другие, еще большие раны. К тому же однажды вечером не вернулся домой сын. Ад, который, считается, находится под землей, завладел его домом: Желязко не в силах был выносить упреки и бьющий в голову грохот хлопающих дверей. Шаг за шагом перебрал он весь свой путь, уговаривал себя бежать отсюда, скрыться, обмануть себя чем-то неведомым, неиспытанным, но куда он мог бежать, чем мог себя обмануть? Сверстники его поменяли жен — разве спасло их это от вечно гнетущей мысли: для чего я живу, для чего жил? Сменили квартиры, завели детей от одних, от других, заимели любовниц, но кто из них сумел удержать глоток воздуха, тот единственный, которого может хватить на всю жизнь? Что-то крохотное ослабло внутри — болтик, винтик? — но где, какой, кто мог это определить?
Парез левой щеки удлинил его лицо, годы разрисовали морщинами. Он ли это? Может, кто-то другой каждый раз глядит на него из зеркала? К чему эта жадность, гром тарелок, стук челюстей, бесконечный деланный смех барышень и дам (Тина сохла за тяжелыми шторами) — стоит наклониться, протянуть руку — все могло принадлежать ему. Жалел ли он об этом? Близкие люди не знают друг друга — видят их только такими, какие они сами или какими им хочется, чтоб они были. Желязко тоже хотел, чтобы все были как он. Особенно вначале — беспощадный к каждому, кто цеплялся за свой клочок земли, за предрассудок, ограничивающий этим клочком весь мир. Безжалостно преследовал самых цепких и неподатливых: заставлял их работать на общем поле, есть из общего котла, вариться в нем так, чтобы потом не могли узнать самих себя. Жестокий, мстящий за рану Тины, за товарищей, погибавших в застенках, он верил, что дети их будут счастливы вырваться из отцовской трясины, попасть в город. Он и сейчас так думает? И снова навязчивая мысль — почему ни разу на своем пути он не присел на обочине, не склонился к земле, не вдохнул всей грудью, не подставил лицо свежему ветру — вечно трезвый, вечно в заботах, вечно обвиняемый в малодушии, в невыполнении заданий, указаний и распоряжений.
Однажды некая барышня пожаловалась ему на Ангела Костадинова. Говорила, а у самой глаза играли, вздымалась от волнения блузка — манила дотронуться. Приход ее означал, что Желязко не такой, как Ангел, а сейчас ему казалось, что просто девица предпочла именно его. Сам факт, что в голову ему приходили подобные мысли, заставлял его мучиться, сомневаться, обвинять себя бог знает в чем: может, просто в нем кроется беспардонный циник, который, упустив время, торопится наверстать свое?
— Сочетание мальчишеской похоти и старческого бессилия! — сердилась девица.
— Но чем он так вас оскорбил? — наивно спрашивал Желязко, стараясь вжаться в мягкую спинку дивана.
Все его представления об устойчивости мира, о красоте теряли свою прежнюю стройность. Мелькали какие-то неведомые силуэты — где-то между морем и лесом, корпусами новых цехов и стенами плотин, в блеске огненных, опутавших небо проводов, среди людей с дьявольскими усмешками на лицах, с огромными дьявольскими рогами на головах — все равно, плешивых или кудрявых. Человек меняется — Желязко не верит больше в его неизменность, — меняется каждый день; его гнев, его мысль — мера всех вещей. Он вечно усовершенствует их или, наоборот, ломает свои весы и сам себя измеряет, взвешивает — и все равно не может понять, что уже давно стал другим и нечего напрасно удивляться ни скачущей стрелке, ни внезапной легкости или чрезмерной тяжести.
Куда идти дальше — вверх или вниз? Дорога круто петляет по стремнинам, карабкается на утесы, склоны, вершины: минуешь один поворот, а за ним другой, преодолеешь один подъем, а за ним другой, еще более выжженный солнцем, — и так до конца. Детское любопытство или Сизифово карабканье и спуск. Потому что за каждым поворотом или зияет пропасть, или громоздится глыба, о которую так и манит разбить голову — и конец суете, обманной погоне за пространствами, населенными прекрасными разумными существами.